11.01.2018

Лев Рубинштейн ​Смех и грех

В процессе одной из недавних ритуальных пробежек по фейсбуку я наткнулся на вопрос, требующий если не категорически однозначного ответа, то по крайней мере азартного обсуждения. Вопрос был такой: «Может ли служить объектом шуток, анекдотов и юмора Холокост?»

Такие или подобные вопросы стали довольно распространены именно в наше время. Я и в этом не нашел для себя ничего нового, но зачем-то дал ответ, неизбежно выросший в боковую ветку общего разговора.

Я написал, что, на мой взгляд, да, может. Но не в любом, разумеется, случае. Что тут вступают в силу обстоятельства контекста и конвенции. Да, можно, но лишь среди своих, если под «своими» понимать всех тех, кому смешно или не смешно то же, что и тебе, и в чьем доверии к устойчивости твоих базовых нравственных убеждений ты не сомневаешься.

Мне лично, написал я, известно некоторое количество довольно жестких анекдотов на эти темы, и они ничуть не царапают мою чувствительность.

Я думаю, написал я, что это вовсе не то, что нарушает границы наших нравственных представлений, а скорее то, что создает для них надежные рамки, что делает их прочнее и устойчивее.

Мне показалось, что сказанное мною прозвучало вполне убедительно. Но нет, зря мне так показалось, потому что мне тотчас же принялись темпераментно возражать. Возражать, разумеется, в том смысле, что не все может быть объектом шуток. Что есть вещи, которые…

В какой-то момент мне стало казаться, что возражающие мне возражают вовсе не мне. Что непонимание, как это часто бывает, проистекает от путаницы в терминах и понятиях.

Я говорю, что для смеха нет запретных объектов, а есть только неуместные ситуации, а мне все равно возбужденно скажут, что «не над всем же можно смеяться». Согласен, не над всем.

Конструкция «смеяться над…» звучит для многих как «издеваться, надсмехаться над…»

Смех для многих означает лишь насмешку, издевку, высмеивание.

Все, что связано со смехом, многие, увы, ассоциируют с неуважением, а то и с оскорблением.

Многие считают, что карикатура, например, или даже комикс — это непременно смешно. А если это смешно, значит это насмешка. А если это насмешка, значит это оскорбительно. А потому некоторые — и их немало — от души возмущаются появлением комиксов на темы, подобные обсуждаемой.

Многие считают, что «нереалистическое», условное изображение жертв и страданий оскорбительно, потому что, по их представлениям, проходит по ведомству «хиханьки и хаханьки».

Я и на это все поначалу как-то отвечал. Шутить на тему зла, отвечал я, например, — это совсем не то же самое, что оправдывать зло.

Или напоминал о существовании такого уже академически узаконенного культурного явления, как «черный юмор».

Мой личный опыт общений с разными людьми, отвечал я, убеждает меня в том, что социальное поведение людей, для которых черный юмор вполне приемлем и потребляем, для кого этот юмор не «ой, ужас какой, как же ты можешь!», а вполне легитимная область коммуникативного поведения, как правило в значительно большей степени соответствуют моим представлениям о «высоконравственном».

И я уж не буду говорить о том, что в ряде случаев нет более надежного анестезирующего средства, чем смех. В том числе и самый «циничный». В том числе и на самые «больные» темы.

Бывает цинизм-цинизм. А бывает игровая имитация цинизма, игра в цинизм. Путать одно с другим — это то же самое, что путать автора с его персонажем. Это очень давнее и очень устойчивое заблуждение.

«Имитация цинизма есть игра с Дьяволом, — ответил мне на это некий строгий собеседник, — которая является позволением Дьяволу, придти в наш Мир вновь! Лучше вообще не имитировать и не умножать сущности сверх меры». Вот прямо так.

«Можно, конечно, и так сказать, — ответил я. — А можно сказать и так, что осмеяние дьявола (извините, что с маленькой буквы) — это чувствительный удар по его властным амбициям».‬‬‬‬‬‬‬‬‬‬‬‬‬‬‬‬‬‬

Резюмируя не слишком продуктивную дискуссию, совсем коротко отвечу так. Все — любое высказывание, любой жест или выражение лица, любая картинка, любая музыкальная фраза — все, что способно у меня — не у кого-нибудь другого, а именно у меня со всем моим социальным, чувственным, интеллектуальным опытом, со всеми моими сложившимися к сегодняшнему дню нравственными и эстетическими представлениями о добром и злом, о красивом и уродливом, о смешном и несмешном — все, что способно вызвать у меня улыбку, имеет безусловное и непререкаемое право на существование. Спорить на эти темы можно бесконечно, но ничего кроме взаимного раздражения эти споры не принесут. Потому что тут вступает в силу такой сугубо персональный фактор, как вкус — вкус эстетический, вкус нравственный, вкус поведенческий. И, в общем-то, ничем иным, кроме этого фактора, мы не можем руководствоваться в своих высказываниях, поступках или оценках происходящего вокруг нас без риска утонуть с головой в дурной бесконечности.

Да, я уверен, что люди шутили в гетто. Я уверен, что люди шутили в лагерных бараках. Я уверен и даже точно знаю от очевидцев, что люди шутили и рассказывали анекдоты в блокадном Ленинграде.

Также я уверен в том, что зло никогда не шутит. Зло как правило очень серьезно. Оно ходит среди нас, и узнать его легко по сжатым челюстям и сдвинутым бровям. А если оно вдруг решит пошутить, то эти шутки легко распознаются по повышенной угрюмой тупости.

Мне, например, запомнилась такая искрометная шутка. Причем буквально на тему, обозначенную в начале.

Однажды я слышал и видел, как буквально под моим окном компания пьяных красномордых ублюдков горланила на мотив веселого танца «Семь-сорок»: «Ос-венцим — чудный лагерь! Ос-венцим — чудный лагерь! Лето наступит — поедем туда-а!»

Никто ведь не станет спрашивать меня, нравится ли мне такой юмор? Ведь правда же?

Но если кто-нибудь из участников дискуссии на этом примере захочет спросить, по-прежнему ли я считаю любой смех законным, то я отвечу примерно так.

Да, я все равно я уверен, что смех не бывает преступным. Он бывает иногда злобным и глупым. Это да. Так давайте и будем считать такой смех глупым и злобным, а его носителей дураками и подонками.

Напомню, что вопрос касался именно и конкретно темы Холокоста. Это понятно — эта тема занимает, конечно, особое и отдельное место среди прочих болезненных тем во всей истории прошедшего cтолетия. Потому что ни одно другое из многочисленных и масштабных злодеяний и преступлений XX века не ставило перед собой задачу полного истребления огромного количества людей, мужчин, женщин и детей, выбранных лишь по одному признаку — по признаку крови, по обстоятельствам родства и рождения.

Это понятно, и эта «особость» не вызывает — по крайней мере у меня — сомнения.

Но также мне понятно и другое. Устанавливая пусть даже не внешние, а лишь внутренние запреты на рефлексию по поводу чего угодно, решив обозначить запретные темы, мы никогда не остановимся на достигнутом. Вирус запретительства всесилен и коварен. И мы видим это с необычайной наглядностью в наши дни, когда буквально эпидемия «оскорбленных чувств» заставляет нормальных людей пугливо озираться: не притаился ли за углом какой-нибудь обиженный и оскорбленный, не свистнет ли он сейчас в два пальца, призывая на подмогу своим поруганным чувствам отряд угрюмых мужчин в папахах и в штанах с лампасами.

Шутить на тему Холокоста не позволительно? Ну, допустим. А на все остальные — позволительно? Заметили ли вы, как в разные годы сакральным статусом наделялись и наделяются разные прочие темы, слова, имена?

Не могу забыть, как в один из позднесоветских годов я насмерть рассорился с одной барышней, которая призналась мне однажды, что ее «больно ранят» (так и сказала) мои шуточки про Ленина, что ей невыносимо слышать, как я неуважительно именую его «Лукичом», ну и вообще. «Пойми, — говорила она с чувством, в искренности которого я не усомнился, — пойми, что у человека в жизни должно же хоть что-то быть святое!»

Нет, не была она никакой особенно пламенной и упертой комсомолкой-коммунисткой. И вообще до того разговора она казалась мне вполне адекватным человеком. Но вот — поди ж ты! Выбрала же себе она «что-то святое»…

Не помню, что я в тот раз ей ответил, но точно помню, что после этого разговора мы ни разу больше не виделись.

Вопрос, процитированный мною в самом начале имел такое, как казалось автору, существенное уточнение: «Вопрос не о юр. запретах (ни в коем случае), а вопрос об уместности, внутренних ограничениях и моральном праве».

В том-то и дело, что «внутренние ограничения» крайне редко остаются внутренними. Установив внутренние ограничения, человек в силу своих полномочий стремится ограничить и другого. А там уже и до «юр. запретов» рукой подать.

Эта тема неизбежно смыкается с одиозной, распухающей до неопределенных размеров темой «оскорбления чувств», каковая, практически минуя стадию общественной дискуссии, стала темой судебно-карательных мероприятий.

Поэтому давайте руководствоваться лишь собственными представлениями о такте и о вкусе, об уместности или неуместности. Давайте не будем руководствоваться глупой убежденностью, что смешное может быть в принципе оскорбительным для человека с нормальными нравственными рефлексами. Не может!

Я давно заметил, что неугомонные спорщики очень часто свои возражение начинают со слов «ну, а если… ну, а если ваш ребенок… ну, а если в вашем подъезде… а если вдруг…»

Когда я наталкиваюсь на это «если», я прямо буквально съеживаюсь, и мне решительно не хочется узнавать, что там дальше .

Однажды, помню, я написал, что, по моему глубокому убеждению, на поминках, даже если это поминки по очень близкому тебе человеку, не надо делать скучные лица, не надо говорить вполголоса и избегать даже подобий улыбки. Напротив, уверен я, надо непременно вспоминать что-нибудь смешное и веселое, надо смеяться, если смешно, потому что смех и ненатужная веселость и саму даже смерть способны иногда заставить усомниться в собственном всесилии.

Если не первый, то уж точно второй комментарий начинался, конечно же, со слов «ну, а если». И я, не став даже читать, что там было дальше, решил все же ответить.

«Да! — ответил я. — И в этом случае — тоже. И в этом случае — даже особенно!»