Принято думать, что большинство жителей нашей страны традиционно мыслит политику в том ключе, что от нас, мол, ничего не зависит. В этом случае про теории заговора мы должны думать, что они просто способствуют переходу этого «исторически обусловленного» отношения к участию в политической жизни в метафизическую, так сказать, позицию. «Некие элиты» управляют не только нами, а вообще человечеством, причем на протяжении всей его истории. А уж в этой истории, бывало, действовали богатыри, не мы — и если уж у них ничего не вышло, так нам и вовсе надеяться не на что, пойдем лучше капусту с морковкой сажать — все больше толку. Так оно, может, и есть, насчет морковки с капустой, не знаю. Разговор об исторических корнях любой политической культуры и вообще обещает быть очень долгим, а в России он к тому же всегда ходит кругами — то малыми, то большими — и никогда не заканчивается, так что и затевать мы его здесь не будем.
Но вот, вроде бы есть объективная реальность, данная нам в ощущении. Ощущение это в российской публичной сфере сгустилось в термин «выученная беспомощность». Сгустилось, на самом деле, недавно: в более или менее широкий оборот это понятие было введено авторами доклада экспертов ЦСР кудринскому Комитету гражданских инициатив под названием «Изменения политических настроений россиян после президентских выборов», опубликованного 23 октября 2012 года, всего-то три года назад. С сайта ЦСР текст доклада исчез без следа (или я плохо искал; во всяком случае в «Полном перечне проектов, выполненных фондом ЦСР» его нет), но в интернете все ходы записаны. Авторы доклада констатируют по итогам проведения фокус-групп наличие у населения «социального синдрома выученной беспомощности» (СВБ), определяемого как «нарушение мотивации в результате пережитой субъектом неподконтрольности ситуации, т.е. независимости результата от прилагаемых усилий («сколько ни старайся, все равно без толку»)». В тексте доклада имеются ссылки на исследования Мартина Селигмана и других психологов. Общий смысл сводится к тому, что если зайца бить (тем более долго), он спички зажигать не просто не сможет, но и пытаться перестанет — а будет, наоборот, сидя в темноте, закрывать холодную голову лапами, пока совсем не замерзнет. В смысле деталей авторы сообщают нам, в частности, что СВБ возникает через «1) опыт переживания неблагоприятных событий, т.е. отсутствие возможности контролировать события собственной жизни; при этом приобретенный в одной ситуации отрицательный опыт начинает переноситься и на другие ситуации, когда возможность контроля реально существует, т.е. формируется высокий уровень мотивации к избеганию неудач; 2) опыт наблюдения беспомощных людей (например, телевизионные сюжеты о беззащитных жертвах)». Далее отмечается, что СВБ сопутствует мотивационный дефицит, проявляющийся «в неспособности действовать, активно вмешиваясь в ситуацию», когнитивный, заключающийся в «неспособности обучаться навыкам, которые в реальной ситуации могут оказаться вполне эффективными», а также эмоциональный, который выражается в «подавленном или даже депрессивном состоянии», происходящим из «ощущения бесполезности собственных действий».
Оценить методику исследования, результаты которого подтверждают, по словам авторов доклада, гипотезу о «наличии социального синдрома выученной беспомощности у российского населения», я не могу — но на уровне ощущений особых возражений у меня нет. Однако, за годы, прошедшие со времени опубликования первых исследований о выученной беспомощности, на которые ссылается ЦСР, в соответствующих областях знания произошел некоторый прогресс. Классическая теория выученной беспомощности объясняет ее возникновение так: в ситуации отсутствия контроля нами усваивается представление о том, что результат наших действий не зависит от самих действий. Отсутствие контроля снижает к тому же уровень мотивации и общий эмоциональный фон: мы становимся печальнее. В русском языке для всего этого есть короткое, емкое выражение: «руки опускаются».
Информационная модель научения беспомощности, которую связывают в первую очередь с именами Мирослава Кофта и Гжегожа Седека, чуть сложнее. Люди, перед которыми стоит необходимость решения какой-либо проблемы, говорят Кофта и Седек, развивают значительную психическую активность. Мы пытаемся вычленить из поступающей информации паттерны, определить повторяющиеся элементы, отличить важную информацию от неважной, а главное — вырабатываем гипотезы относительно возможных решений и пытаемся проверить их на практике. Все это мы делаем для того, чтобы построить объяснительную модель, которая обладала бы предсказательной силой. Но в неконтролируемой среде все эти усилия тратятся впустую: если обратная связь хаотична, разумную гипотезу выбрать невозможно. Так у нас появляется постоянная и (как минимум) не снижающаяся неуверенность в качестве наших гипотез.
Кофта и Седек выдвигают в этой связи вот какое предположение: долгое безрезультатное приложение усилий осмысления (cognitive effort) приводит к тому, что человек переходит в измененное состояние психики, а именно в состояние когнитивного истощения. Мы перестаем конструктивно реагировать на новые проблемы — в частности, перестаем генерировать и проверять гипотезы, строить планы и отказываемся приспосабливать свою категориальную систему к неустойчивому, неконтролируемому миру. Вместо этого мы обращаемся к уже готовым понятийным конструкциям и образцам поведения. То есть в первую очередь когнитивное истощение сказывается на нашей способности справляться с нестандартными проблемами, требующими гибкости подхода. Хуже того, не снижающаяся неопределенность и отсутствие прогресса в понимании того, как отличить пригодную гипотезу от непригодной, оказываются критически важными элементами переживаемого нами в таких случаях ощущения потери контроля. Это, в свою очередь, разрушительно влияет на изначально присущий нам интерес к осмыслению окружающего мира: любая попытка «понять» что-либо становится для человека мучительной и неприятной.
Летом 2015 года Институт современной России выпустил доклад под названием «Угроза нереальности: информация, культура и деньги как оружие Кремля» за авторством Петра Померанцева, автора блестящей книги «Все неправда и все возможно», и Майкла Вайса, главного редактора The Interpreter. В предисловии к докладу Вайс задается вопросом о том, «как противостоять системе, которая приветствует рэпера Тупака Шакура и инстаграм, но при этом сравнивает Барака Обаму с обезьяной и называет интернет изобретением ЦРУ? Системе, которая цензурирует информацию, но при этом с радостью предоставляет публичную платформу основателю WikiLeaks, самопровозглашенному проповеднику тотальной «прозрачности». Которая заявляет о презрении к жадности корпораций и открыто поддерживает движение Occupy Wall Street, одновременно управляя экономикой, по своей коррумпированности сопоставимой с нигерийской. Которая устраивает «аншлюс» соседней страны, используя националистическую риторику «крови и почвы» и антифашизм». Этот пассаж — из хорошего, внятного текста, который более чем стоит прочесть, — представляет собой одну из многих (безнадежных) попыток описать, приводя через запятую примеры, то, для чего у нас нет словаря. Впрочем, следующий подход звучит конкретнее: «Кремль эксплуатирует идею свободы информации, чтобы внедрять дезинформацию в публичное пространство. Его задача не в убеждении оппонента (как это происходит в классической публичной дипломатии) или завоевании его доверия, а в сеянии сомнений при помощи конспиративных теорий и множественных фальсификаций».
В свете вышесказанного мне представляется, что эта стратегия — не просто способ, как чуть ниже пишут авторы доклада, «снижая доверие к традиционным СМИ», разрушить «моральные основания расследовательской и политической журналистики». Ставки здесь куда выше. То есть, разумеется, структуры доверия разрушаются, особенно те, которые в сколько-нибудь значительной степени опираются на традиционную модель функционирования публичной сферы. Но гораздо важнее то, что рушится и доверие зрителя (слушателя, читателя) к самому себе. У него больше нет уверенности, что он способен на основе полученной информации создать теорию ситуации, «относительно простую модель, позволяющую предсказывать и контролировать события».
Эта новая разновидность пропаганды вводит своего адресата в состояние когнитивного истощения, формируя у него тем самым состояние выученной беспомощности. Но мало того — параллельно она непрерывно снабжает нас бесконечными теориями заговора. Последние, как правило, тоже противоречат друг другу — но это неважно. Они здесь не за тем, чтобы помочь нам выстроить непротиворечивый нарратив, а затем, чтобы нам было чем утешиться, когда, точно по Кофте и Седеку, сама мысль о его выстраивании, о каком-либо вообще осмыслении начинает вызывать у нас отвращение. То, что теорий заговора не одна, а много, только увеличивает неопределенность — и поддерживает телезрителя в состоянии оцепенения. В этот момент непротиворечивость никого не волнует, мы готовы хвататься за хоть какие-нибудь, но уже готовые объяснительные структуры — а вот же они, тут как раз, смотрите, один журналист, и второй, а там третий, а за ним маячат тринадцатая с половиной колумнистка КП. А еще корень квадратный из минус-идеолога есть и даже один депутат — но его как раз нельзя посчитать, потому что он периодическая десятичная дробь.
Где-то здесь же, по-видимому, кроется и ответ на вопрос о том, почему граждане добровольно отказываются от сравнения информации из разных источников, в том числе независимых: нету сил. Мало того что телевизор и массовая печать поставляют своим потребителям противоречивую информацию – так вы что, хотите еще, чтобы они и сами себе добавляли неопределенности? Да с чего бы? Хорошо объясняется этой гипотезой и эволюция, к примеру, «Эха Москвы», заключающаяся, если коротко формулировать, в том, что несомненные сумасшедшие контекстуально уравниваются с рационально мыслящими персонажами вне зависимости от идеологической принадлежности тех и других — под предлогом, разумеется, «необходимости представлять все точки зрения».
Бесконечный поток противоречивых утверждений/описаний, подрывающих эпистемологический статус реальности, плюс конспирологические теории — обе эти части нынешней российской пропаганды и сами по себе достаточно опасны. Однако, соединяясь, они превращаются в настоящее оружие массового поражения, принцип работы которого в целом напоминает тот, что лежит в основе атомной бомбы. Для того чтобы началась цепная реакция, необходимо, чтобы общая масса заряда была больше так называемой критической массы; предположим для простоты, что она составляет — ну пусть будет десять килограммов. Так вот, в стационарном состоянии боеголовка нашей воображаемой бомбы — это два раза по пять килограммов (скажем, плутония), разделенных материалом, поглощающим радиацию. Для того чтобы произошел взрыв, эти половинки нужно соединить. Точно так же нынешняя российская пропаганда соединяет поток противоречащих друг другу объяснений, выдуманных и реальных фактов, лжи и правды — с потоком объяснительных теорий заговора. И в каком-то смысле результат, достигнутый в ходе испытаний этого информационного ядерного оружия в России, сравним, вероятно, с тем, что обеспечивается настоящим ядерным оружием. Постоянно всплывающее в последнее время по разным поводам слово «гибридность» — оно на самом деле об этом, о соединении докритических масс в критическую. Ну, или еще есть слово: синергия.
Источники этой технологии я определять не возьмусь, какой бы интересной эта задача мне ни казалась. Директор Ad Marginem Александр Иванов еще в 2005 году объяснял нам, что это-де, Константин Эрнст Путину «как бы пересказал книгу Бодрийяра для чайников, объяснил, что такое симулякрум, что такое гиперреальность, показал ему на пальцах, как братья Вачовски этим боссам из Голливуда с «Матрицей», что картинка — это все, что кроме картинки вообще ничего не нужно». История эта в каком-то смысле перекликается с замечанием Алексея Цветкова насчет того, что «теоретически релятивизацию факта довел до логического предела французский постструктурализм» — однако мне (как, видимо, и автору) более важной кажется вторая часть фразы — о том, что соответствующая «практика восторжествовала именно в Советском Союзе». Эрнст с его пересказами Бодрийяра отсекается бритвой Оккама: практики информационных войн, которые СССР вел со своим и чужим населением, по всей вероятности, уже содержали — пусть и в латентном виде — все необходимое для того, чтобы на свет мог появиться нынешний бинарный мутант. Для ясности: автор не полагает, что мы имеем дело с секретным оружием, созданным засекреченными специалистами в суперсекретных лабораториях мегасекретного КГБ. Технология эта изобреталась разными людьми, действовавшими зачастую в своих собственных целях — вроде покойного М. Лесина — и происходило это постепенно, вслепую. Она вообще не изобреталась — а была, скорее, нащупана, — но теперь уже окончательно ясно, что мы имеем дело со слоном в стране, где оставшиеся посудные лавки можно пересчитать по пальцам двух рук. То есть пока двух — но это не факт, что надолго.
Тут возникает, разумеется, много вопросов. Почему это получается так легко? Есть ли разница в результатах применения одной и той же технологии внутри страны и вовне (см. экспертные фрик-шоу на Russia Today)? Почему эта технология — именно демобилизационная, а не наоборот? Наконец, можно ли предсказать «непредвиденные последствия» (если они существуют) ее применения?