125-летие Осипа Мандельштама застало страну в не самом подходящем положении, чтобы обсуждать юбиляра. Для одних поэт, сгинувший, по убеждению многих, за случайную и во всяком случае не считающуюся высочайшим поэтическим достижением эпиграмму на Сталина, не слишком удобное для сего дня зрелище. Другим «человек эпохи Москвошвея» слишком напоминает — разумеется, не открыто, поскольку вдвойне неприлично и сравнивать себя с великими, и меряться временами, но все же и сравниваем, и меряемся — свою возможную будущность. Ведь будут рубить лес — непременно полетят щепки, вот даже тщедушного и не от мира сего Осипа Эмильевича не миновало, а ведь жил человек сугубо частной жизнью, витал в облаках, писал детские стихи, переводил Петрарку, считал корабли у Гомера в бессоннице. Бессмысленность, абсурдность преследования Мандельштама — один из краеугольных камней общественного представления о становлении тоталитарного государства как о трагедии в античном смысле. Всевластные надмирные силы руками своих марионеток-тиранов играют в непонятные смертным и в силу их нечеловеческой природы вполне бесчеловечные игры — итогом всегда будут гекатомбы, человеческие жертвоприношения, поэт в пересыльном лагере во Владивостоке. Следует держаться подальше от всего этого, многоликое и бессмысленное политическое убивает единственно возможное осмысленное, поэтическое. Низкая же материя стремится отомстить высокому духу, и у нее это неизменно получается. Да уж какая тут может быть мораль?
Странно говорить об Осипе Мандельштаме как о политике, однако именно это абсурдное и хочется сделать — во многом то, что принято считать странностями Мандельштама, чудачествами, эксцентричностью, на деле есть предельно заостренная, но тем не менее норма рефлексии над той частью действительности, которую мы и сейчас называем вопросами политическими. Поэт, желавший, чтобы «мыслящее тело превратилось в улицу, в страну», достоин того, чтобы его понимали, в том числе и буквально.
Не думаю, что считать Мандельштама случайной жертвой — справедливо. Напротив, возможно, мы таким образом пропускаем часть его послания: как бы ни было опасно, думать и говорить о вещах, которые ты не можешь изменить, и в первую очередь о власти, об обществе, о стране, — необходимо, ибо с нас за это спрашивают.
А тем более за это спрашивают с того, кто способен говорить, но молчит.
* * *
Написанному 26 мая 1931 года стихотворению Мандельштама «Канцона» посвящены десятки работ, им так или иначе занимались все, кто писал о Мандельштаме. Как и многие стихотворения 1930–1934 годов, его принято считать «темным» — во всяком случае говорить о «прозрачности», прямом смысле стихотворения не в состоянии ни один комментатор. Впрочем, что говорить — вот оно полностью:
Неужели я увижу завтра —
Слева сердце бьется, слава, бейся! —
Вас, банкиры горного ландшафта,
Вас, держатели могучих акций гнейса?
Там зрачок профессорский орлиный, —
Египтологи и нумизматы —
Это птицы сумрачно-хохлатые
С жестким мясом и широкою грудиной
То Зевес подкручивает с толком
Золотыми пальцами краснодеревца
Замечательные луковицы-стекла —
Прозорливцу дар от псалмопевца.
Он глядит в бинокль прекрасный Цейса —
Дорогой подарок царь-Давида, —
Замечает все морщины гнейсовые,
Где сосна иль деревушка-гнида.
Я покину край гипербореев,
Чтобы зреньем напитать судьбы развязку,
Я скажу «села» начальнику евреев
За его малиновую ласку.
Край небритых гор еще неясен,
Мелколесья колется щетина,
И свежа, как вымытая басня,
До оскомины зеленая долина
Я люблю военные бинокли
С ростовщическою силой зренья.
Две лишь краски в мире не поблекли:
В желтой — зависть, в красной — нетерпенье.
Исходя из «горного» антуража текста и сообщения (впрочем, довольно неуверенного) Надежды Мандельштам во «Второй книге», «Канцона» — текст, появившийся по итогам путешествия в Армению — в одноименной прозе Мандельштама упоминаются и армянские профессора, и горы, и даже бинокль и зеленая долина. Правда, на поверку эти картины обнаруживаются в главке «Сухум» совершенно неэмоциональными, но птицы, орлы и камни успокаивают почти всех, хотя и не полностью — версии о том, что именно зашифровано Осипом Мандельштамом в этом тексте, многочисленны. Михаил Гаспаров, например, видел в «Канцоне» поэтическое исследование о природе зрения, другие авторы вместе с ним — поиски Мандельштамом синтеза античности, иудаизма и христианства. Цветовая гамма текста порой даже порождает казусы. Так, кто-то из авторов усмотрел в чередовании зеленого, желтого и красного смену сигналов светофора. Занятно, но светофор Мандельштам весной 1931 года мог видеть и в Ленинграде, и в Москве, они как раз появились там в порядке эксперимента. Проблема в том, что и на Петровке в Москве, и на проспекте 25 Октября в Ленинграде они выглядели как фонарь-часы со стрелочным циферблатом: единственная стрелка по кругу указывала на зеленый, белый и красный сектора, поэтому для цветов «Канцоны», конечно, были еще непригодны. В настоящих же светофорах, появившихся в 1933 году в столицах повсеместно (первые были экспериментальными), желтый был уже на привычном месте, красный, как и в «Канцоне», внизу, а вот зеленый тут и там заменялся синим: «зеленый свет» стал постоянным синонимом «открытой дороги» только через несколько лет, а окончательно узаконены цвета светофора в СССР в 1959-м.
К анализу «Канцоны» привлекались, естественно, и тексты псалмов, и, как обычно бывает в таких случаях, продуктивно. Наконец, некоторые исследователи не могли отмахнуться и от навязчивых политических ноток, преследующих всех читающих «Канцону» параллельно с другими не менее «темными» и на вид аллегорическими текстами Мандельштама этой поры. А «золотые пальцы» отчего-то все время ассоциируются с «толстыми пальцами» Сталина из эпиграммы Мандельштама, в итоге стоившей ему жизни. Но специально с этими параллелями практически никому возиться не хочется: как именно в волшебной голове Осипа Эмильевича связывались Армения, хищные птицы, зрачок и Сталин, может точно знать только он, поэтому все догадки останутся догадками. Тем более что, как и большинство стихотворений этого периода, «Канцона» дает почти неограниченные возможности для множества абстрактных толкований — порой даже приходит в голову, что и сам Мандельштам, совсем не образец ясности и линейной логики, наверняка бы не смог достаточно быстро понять, что за сложнейший ход мысли ему приписывается комментаторами.
Не думаю, что отниму хлеб у литературоведов, которые, несомненно, будут продолжать заниматься «Канцоной» профессионально и дотошно. Расскажу лишь, как я понимаю этот текст, возможно, мои соображения будут полезны — в любом случае для других текстов того же периода, чуть более прозрачных, такого рода соображения будут заведомо более банальны и уж точно совершенно вторичны. В конце концов, на юбилей полагаются приношения — и приносить на этот алтарь полагается что-то свое, а не общие соображения.
* * *
Обстоятельства, при которых Осип Мандельштам написал «Канцону», неизвестны, хотя этот период жизни изучен неплохо. В январе 1931 года Мандельштамы после почти годового отсутствия возвращаются в Москву — из Ленинграда, куда они после путешествия в Абхазию, Грузию и Армению с марта по октябрь 1930 года пытались переехать. Этим двум месяцам в Ленинграде мы обязаны строчками «Я вернулся в свой город...» Но нет, не вернулся: с начала 1931 года и вплоть до ссылки в Чердынь в 1934-м поэт будет жить в Москве, а в первый год — даже не столько жить где-то определенно, сколько искать себе угол и случайный заработок где бог пошлет. Сама по себе поездка в Армению, как мы знаем из «Четвертой прозы» Мандельштама, была своеобразной попыткой бегства от Москвы образца 1929 года — Москвы «года великого перелома», а на следующий год и массовых арестов по «академическому делу» («процесс Платонова–Тарле»), и арестов по предстоящему «процессу Промпартии». Не то чтобы Мандельштаму что-то непосредственно угрожало, свое ошельмование по «делу Горнфельда» он в любом случае не мог считать в прямом смысле политическим. Тем не менее желание остаться в Армении, максимально далеко от уже тогда страшных политических обстоятельств, Мандельштам демонстрировал не раз — и полунасильственное возвращение в Москву воспринял с ужасом. Не только ничего не изменилось — а шло по нарастающей: так, 1–9 марта в Москве проходит очередной показательный процесс, по делу Союзного бюро меньшевиков.
Что такое показательные процессы, Мандельштам уже хорошо знал: в 1928 году он прославился в узких кругах московской интеллигенции отчаянной и яростной защитой у Николая Бухарина пяти пожилых членов правления Общества взаимного кредита — что характерно, успешной защитой, во всяком случае расстрел банкиров (а это для меня первая ниточка к смыслу «Канцоны») был отменен. В 1933-м поэт еще раз удачно воспользуется силами небожителей, через Мариэтту Шагинян добившись освобождения арестованного биолога Бориса Кузина, — вероятно, именно с ним, познакомившись в Ереване, Мандельштам обсуждал в том числе вопросы геологии (в контексте «Канцоны» немаловажные), как и множество других вопросов. И именно в это время — с января по август 1931-го — практически газетные цитаты и во всяком случае аллюзии в новых стихотворениях Мандельштама постоянны. То вылезет «медведь — природы вечный меньшевик» в «Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето...» — оно пишется как раз одновременно с «Канцоной». То Мандельштам характеризует себя как «отщепенца в народной семье» в «Сохрани мою речь...» — за две недели до «Канцоны». То «безработица» в «Еще далеко мне до патриарха...». Наконец, 6 июня Мандельштам пишет совсем откровенно:
Уж я люблю московские законы,
Уж не скучаю по воде Арзни.
В Москве черемухи да телефоны,
И казнями там имениты дни.
И, в сущности, все тексты, созданные поэтом в этот период, до резкой смены настроения 7 июня («Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем!..») и последующего 25 июня уже уверенного «Сегодня можно снять декалькомани...» (в котором Мандельштам даже позволяет себе полемизировать с «белогвардейцами», также постоянно фигурирующими в советских газетах), — это один большой текст. И это совершенно чудесный текст о том, что такое Москва 1931 года, — и только Мандельштам этим текстом дает понять, как выглядит этот город, в котором он не был, по сути, год (и очень важный в истории год!), не в отдельных деталях, а в целом. В этом большом тексте есть все. Есть и начинающийся в 1931 году коллективизацией голод в «Неправде» («отвар из ребячьих пупков» и сталинская шестипалость), и «ленинское» массовое жилищное строительство, и «мерзлые плахи», и «пневматическая почта», и «пеньковая душа», и «гражданские похороны».
И совершенно небезобидные в русских сказках «гуси-лебеди», которых Мандельштам тщетно призывает «домой». И среди всего этого стереоскопичного, пересекающегося самого с собой текста длиной в месяцы — «Канцона».
Изначально, в черновике, этот текст именовался «География». «Армянская» версия «Канцоны» этим, пожалуй, даже подтверждается — именно в перемещении куда-нибудь, хоть в сибирский лагерь «шапкой в рукав», Мандельштам видел спасение и не оставлял надежды вновь уехать в Ереван, и, видимо, эти надежды в «Канцоне» действительно есть. Но это — перемещение в будущее. В финальной версии «Канцона» начинается именно с будущего: «Неужели я увижу завтра...» Однако в черновике никакого «завтра» еще нет: есть сегодня, и это сегодня поэт видит как бы воочию, сейчас.
* * *
Если подходить к пейзажу «Канцоны» без предпрочтения, без презумпции доброжелательного настроения, то он рисуется следующим образом. Перед нами — горный ландшафт, гора над долиной. На горном уступе сидят хищные птицы, одна из которых в повороте (voltе) вводной (fronta) — хотя «Канцона» и не является описанной Данте, которого Мандельштам в эти дни читал, собственно классической canzone, классическая схема ее построения выдерживается — является Зевсом. Разумно предположить, что богами-олимпийцами на утесе являются и другие хищные птицы. Сверху они наблюдают (Зевс-воитель — в военный бинокль) за ущельем, в котором расположена долина, причем без большого удовольствия. Автор, смотрящий на них снизу вверх, заранее согласен с вынесенным небожителями вердиктом, который будет развязкой его жизни. Речь идет об изгнании — «край гипербореев» придется покинуть, и это в сравнении с другими вариантами — «ласка», хотя, видимо, все же смертельная. (К этому хочется добавить еще и портрет «небожителя»-Зевса: всякий раз, когда на тебя смотрят в бинокль сверху, представляешь, что смотришь в бинокль снизу, и видишь стократ увеличенное лицо смотрящего. Оно «небрито», «мелколесья колется щетина». Впрочем, это уже вольность — Мандельштаму, который действительно неоднократно видел в текстах лица в пейзажах, приписывать ту же логику оснований нет.)
Если дело происходит в Армении, то текст, прямо скажем, теряет большую часть надежд на смысл. Другое дело Москва: ущелье, где на гранитном утесе сидят хищные птицы-небожители и смотрят в бинокль на окрестности, знакомо любому, даже самому недогадливому жителю России. Для Мандельштама, кстати, это место именно весной 1931 года было видеть совершенно удивительно. Мандельштамы уезжали из Москвы в апреле 1930-го. Именно в этот момент Красную площадь, на которой до этого не было брусчатки, начали мостить нынешним серо-черным диабазом (чтобы не сказать «гнейсом», во всяком случае дилетанту в геологии очень легко перепутать гранит, диабаз и гнейс, а гранит в словаре Мандельштама почти всегда связан с невским гранитом). А на месте деревянного второго Мавзолея Ленина в октябре 1930-го вырос облицованный красным порфиром нынешний Мавзолей.
Мало того, 1 мая 1931 года именно здесь, на Красной площади, происходило то, о чем в Москве, да и не только в Москве, говорили потом очень долго, неделями, а фотографии этого действа печатали все уважающие себя журналы. Военные парады и демонстрации на Красной площади до 1930 года были пусть и масштабным, но достаточно компактным действом. В мае 1931-го все изменилось. Chicago Tribune, совершенно явно преувеличивая, говорила о том, что в первомайской демонстрации в Москве участвовали 1900 тысяч человек. Разумеется, все взрослое население столицы на Красную площадь прийти бы точно не могло. Тем не менее по газетным отчетам, только шествие трудящихся на демонстрации заняло 6,5 часов — оно последовало после полуторачасового военного парада.
С почти стопроцентной вероятностью Мандельштам не участвовал в этой истории, сложно себе представить, чтобы это осталось незамеченным. Однако разговоры об этой демонстрации шли очень долго. Она была выдающейся не только по масштабам, но и по антуражу — впервые здание ГУМа было завешано огромными красными полотнищами с лозунгами на основных языках мира: напротив Мавзолея висели китайский и арабский тексты, а на самой демонстрации впервые в истории трудящиеся пронесли исполинские, в несколько метров высотой, портреты Иосифа Сталина. Сам же Сталин впервые наблюдал шествие в военной форме — с утеса боковой трибуны Мавзолея.
Кто был в его компании? Разумеется, военные, символом которых со времен Гражданской войны был именно артиллерийский бинокль— к нему мы вернемся позже. Кроме того, видные деятели науки и государственного управления. «Египтологи» — в текстах Мандельштама, особенно с использованием библейских ноток, Египет естественным образом расшифровывается как «страна плена египетского». «Банкиры» и «нумизматы» — специалисты по денежным вопросам из ВСНХ и других ведомств. Кстати, в черновике «Канцоны» они еще более прозрачно именованы — «храмовники базальта»: хотя базальт и не гранит, Мандельштам вполне мог и не быть точен в этих терминах, а вот Мавзолей Ленина — это совершенно точно «храм». Собрание же политбюро ВКП(б) на ступенях этого зиккурата — а мы помним, что в основном это люди хозяйственной власти, правительства — вполне смотрится собранием банковского совета директоров — профессоров, «начальников», держателей акций.
И именно оттуда, с высоты Мавзолея, эти горные орлы, я думаю, на Мандельштама в этот момент и глядят. Стервятники и падальщики, скажем более предметно. «Широкая грудина» одного из них настолько хорошо корреспондирует с «широкой грудью осетина», что не насторожиться невозможно.
А что же видно Сталину сверху? Вот что (фрагмент, датированный 12 июня 1931 года):
Как народная громада
Прошибая землю в пот,
Многоярусное стадо
Пропыленною армадой
Ровно в голову плывет:
Телки с нежными боками
И бычки-баловники,
А за ними кораблями
Буйволицы с буйволами
И священники-быки.
К слову, и Данте не гнушался именно политической канцоной (например, в «Новой жизни»), но более известны политические канцоны переводимого чуть позже Мандельштамом Петрарки в собрании «Канцоньетты». И даже если Мандельштам не добрался в тот момент именно до них, он совершенно точно в этот момент уже читал «Опыт в стихах и прозе» Константина Батюшкова, который с удовольствием и некоторыми погрешностями цитирует канцону Петрарки LIII, считая ее обращением итальянского поэта к знаменитому трибуну и тирану XIV века Кола ди Риенцо. Сюжет с ди Риенцо, захватившим власть в первом Риме от имени республики и ставшим потом сумасбродом, тираном и государственным убийцей, в марксистской насквозь Москве был известен неплохо — пьесу о нем в свое время умудрился написать Фридрих Энгельс. А уж канцона Петрарки не могла быть неизвестна Мандельштаму:
...Пожары дом господень охватили,
Но если погасить очаг-другой
Решительной рукой,
Бесчестные погаснут притязанья,
И Бог твои благословит деянья.
Орлы и змеи, волки и медведи
Подчас колонне мраморной вредят
И тем самим себе вредят немало.
И «Канцона» уже, видимо, аналог особого вида канцоны, именовавшейся «сирвента», — это канцона, посвященная хуле и осмеянию политического противника.
* * *
Не мое дело, повторюсь, настаивать на таком прочтении, которое тем не менее мне кажется более удачным, чем поиски причин, по которым Зевс в образе горного орла смотрит в бинокль на склоны Армении, беседуя с Мандельштамом, находящимся в Москве («край гипербореев» еще предстоит покинуть). Если принять предлагаемый вариант географии, соблазнов с чуть меньшей уверенностью расшифровывать «Канцону» чрезвычайно много, хотя это тоже занятие довольно ненадежное.
Например, достаточно очевидны «золотые пальцы» Зевса-Сталина: на трибуне храма-Мавзолея он и сам — идол, золотая статуя. Наличие у Сталина бинокля (фотографии не фиксируют собственно Иосифа Джугашвили на Мавзолее именно с биноклем) неоспоримо — военный бинокль, впрочем, не цейсовский, а американской фирмы Bausch, фигурирует в описаниях интерьера кабинета Сталина постоянно, предмет этот сейчас в музейной коллекции и экспонируется. «Прозорливость» орла-Сталина — это уже начавший в 1929 году формироваться газетный штамп сталинского СССР, акцент на силу предвидения вождя делался достаточно постоянно. Но кто такой псалмопевец, царь Давид, подаривший Зевсу «замечательные луковицы-стекла»?
Мое предположение здесь спорно, но кажется мне единственно возможным. На памяти Мандельштама военный бинокль — это атрибут другого военного вождя СССР, известного еще по старым, еще на песке Красной площади, военным парадам, наркомвоенмора Льва Троцкого. Военную и политическую власть Троцкий действительно «подарил» Сталину в 1927-м — кстати, после неудавшейся осенней троцкистской демонстрации на Красной площади, что в Москве отлично помнили. Царь-Давид — еврей и псалмопевец-оратор. Лев — царь зверей, у которого отчество превращается в имя.
Кстати, в этом случае гораздо объемнее выглядит несколькими строчками ниже свежая «вымытая басня», на которую похожа действительно крыловская «до оскомины зеленая долина». Что за басня — и почему она «вымыта», то есть умыта, отчищена от грязи? Это довольно несложно. Главный официальный баснописец СССР тех времен — Демьян Бедный, который как раз в конце 1929 года писал панические письма Сталину о запрещении политбюро его, как бы сказали сейчас, «русофобских» стихотворных фельетонов. 22 мая после изрядной нервотрепки Демьян Бедный с его баснями был «вымыт»: газета «Правда» официально поздравила его в газетной передовице с 20-летием творческой деятельности, и без рекомендации Сталина она бы этого точно делать не стала.
Кстати, в Москве также ходили совершенно определенные слухи о том, почему и когда у Бедного появились проблемы во взаимоотношениях со Сталиным. Это случилось в 1926 году после того, как Бедный написал басню «Лесные звери», содержание которой прозрачно намекало на активную борьбу некоего Льва («времен Саула и Давида») за реализацию так называемого завещания Ленина. Иосифу Сталину вообще не нравились люди, напоминавшие ему о «завещании Ленина», но Бедный в 1930 году стал необходимым союзником в деле коллективизации, да и басни его с того момента были выдержаны идейно. А значит, надо умыть и вернуть в строй: басня вновь зазеленела, хотя и надоела до оскомины.
Наконец, наиболее неочевиден «Зевс-краснодеревец». Мандельштам был неплохо погружен в писательскую среду, которая, как и век перед этим, питалась слухами, копиями частных и публичных писем, разговорами. Политика и литература в этот момент пересекались очень часто. И именно весной 1931 года был на время выведен из опалы и отпущен в заграничную поездку — и, судя по всему, не без содействия Сталина, который к вопросам литературы относился уже тогда со звериной серьезностью, — хороший знакомый Осипа Мандельштама, Борис Пильняк. Произошло это после того, как довольно-таки антисоветская повесть Пильняка «Красное дерево» 1928 года, изданная в 1929-м в эмигрантском издательстве в Берлине, была лихо и уже совершенно просоветским манером заподлицо встроена в социалистический роман «Волга впадает в Каспийское море». Вполне вероятно, что «краснодеревец» — это мастер такого рода операций.
Но что же Мандельштам ждет от Сталина? Напомню, ставки Осипа Эмильевича весьма высоки — 2 марта он уже написал:
Колют ресницы. В груди прикипела слеза
Чую без страху, что будет и будет гроза.
Кто-то чудной меня что-то торопит забыть.
Душно — и все-таки до смерти хочется жить
С нар приподнявшись на первый раздавшийся звук,
Дико и сонно еще озираясь вокруг,
Так вот бушлатник шершавую песню поет…
Не думаю, что Мандельштам рассчитывал на Армению — скорее, все же на высылку в Сибирь. Тем не менее он продолжал писать то, что пишет: «где сосна иль деревушка-гнида». Сосна в текстах того же периода часто ассоциируется с самим поэтом. А вот «деревушка-гнида» — это уже очень внятный политический выпад: 1931 год — год завершения массовой коллективизации на селе, год массового выселения кулаков из деревень на Север и в Сибирь. Вот именно ее Зевс-небожитель и выглядывает в цейсовские стекла. Кстати, Троцкий в этом вопросе, и это Мандельштам тоже знает и помнит, был совершенно того же мнения — трудармии и борьбу с крестьянством начинал именно Лев Давидович, поэтому подарок «прекрасного бинокля» преемнику на посту красного народного трибуна Иосифу Виссарионовичу выглядит действием, в общем, естественным.
Красный и желтый цвета, означающие нетерпение и зависть, также вряд ли нуждаются в этой версии в сложных разъяснениях. Красный — это цвет нетерпения революционных преобразований, цвет убийств ради социалистического будущего (и не имеет смысла отрицать, что Осип Мандельштам по политическим воззрениям — убежденный левый, социалист, и для него вопрос о «слезинке ребенка» решается не так просто, как, надеюсь, для нас сейчас). Желтый — это цвет золота, цвет власти, цвет идола-золотого тельца, цвет зависти.
И, наконец, в таком прочтении становится понятным и очень сильным начало «Канцоны». Сначала глубокий вдох «Неужели я увижу завтра» — а затем истерический выдох: «Сердце слева бьется — слава, бейся!». Наверное, более понятно и откровенно смысл тоталитарного единения в русской поэзии никто еще не раскрывал. И понятно, почему Мандельштам говорит «села», «да будет так» из псалмов, «начальнику евреев». Это же фараон египетский считает себя начальником евреев. А на деле у евреев есть Бог, который все и решает: кому жить, а кому как.
Но «да будет так» сказать фараону за «малиновую ласку» тоже осмысленно. Мог бы и расстрелять, как приятеля Мандельштама Николая Гумилева, в 1921 году написавшего довольно неглубокую, но вполне политизированную «Канцону вторую». В конце концов, что это — «малиновая» ласка? Всем вспоминается «малина» Мандельштама из антисталинской эпиграммы, почему-то считающаяся вопреки логике «воровской». Но ведь есть же — уже после «сталинских» стихов 30-х годов, в которых также легко находятся сложные пересечения с «Канцоной» и в целом «большим текстом» весны-лета 1931 года, — и начинающее прощальный цикл текстов Осипа Мандельштама стихотворение от 6 марта 1937 года, посвященное вроде бы Воронежу, а, может, и Москве: «На доске малиновой, червонной...»
Ведь есть в России места и пострашнее Воронежа.
* * *
Осталось лишь сообщить, для чего было так длинно говорить вещи столь спорные. В конце концов, что-то имел в виду этот странный и прекрасный Мандельштам, рифмуя свои строки. Где-то он мог говорить и о политике — хорошо, «Канцона» то ли о политике, то ли не о политике, но мы-то тут при чем?
Для меня Осип Мандельштам действительно является поэтом, в высшей степени естественным образом понимавший, что такое политика и чем она должна быть на самом деле — свободным отстаиванием своих воззрений любым возможным для тебя способом. Представьте себе человека, не имеющего куска хлеба, жилья, минимально необходимой одежды, жизненной перспективы на пятом десятке лет, необходимой для спокойного сосуществования с обществом минимальной благонадежности, понятных и устойчивых семейных связей. Нет ничего, совершенно ничего. Есть только какой-то странный дар — слагать слова таким порядком, что в получившийся текст упаковывается на порядок более смысла, чем в любом другом случае. Он живет в объяснимом страхе в стране, где таким, согласно официальной идеологии, просто не место. Его коллеги поголовно продали свою душу черту. Его друзья умерли. Его читатели немногочисленны. Его взгляды на окружающую действительность мало кому понятны и почти необъяснимы. Его не издают.
И этот человек тем не менее делает все, чтобы свободно думать о жизни окружающего его общества, формулировать понятое в текст и распространять эти тексты. Собственно, это и есть политика, общественная деятельность в одной из наилучших из возможных форм. XX век в том числе и убийством Осипа Мандельштама утвердил отчуждение простого человека — а Мандельштам, в числе прочего, довольно просто думал о себе — от форм общественной деятельности, которые узурпированы государственной властью и простому человеку и в голову не приходят: как это я буду иметь, а тем более распространять свое мнение по поводу правительства, экономики, архитектуры, да чего угодно? Есть узкий круг тех, кому это важно, для кого власть составляет профессию, а нормальный человек всегда будет снаружи — или критиком, или выше этого, но никогда не полезет на рожон, со свиным рылом в калашный ряд, туда, куда его не звали и не зовут. Это не наше дело — нас так приучили.
Кто угодно нас к этому приучил, только не Осип Мандельштам. Собственно, и поплатился он именно за это, с точки зрения власти, настаивающей на том, что есть, — совершенно заслуженно. Дело не в эпиграмме. Дело в том, что поэтическое понимание общественной действительности, реальности много эффективнее политического, и понятно, в чьих руках на самом деле должна быть власть. В руках тех, кто не готов от нее отказаться, потому что знает — осознание сути процессов, происходящих в обществе, и есть основа власти, которая необходима и будет как минимум терпима.
Я думаю, что Сталин его действительно боялся, и было чего бояться. Ведь выиграл в итоге, сейчас — Мандельштам, а не Сталин. Один был на вершине. Другой сгинул в лагере. От первого осталось только громкое имя и слава тирана. От второго — целый мир на много поколений вперед.