Концепция «ограниченного блага», предложенная антропологом Джорджем Фостером для описания индейского городка в Мексике, служит удобной метафорой для описания социальной реальности в других обществах и даже вышла за пределы науки. Описанные им отношения основываются на представлениях о нулевой сумме, и характеризуются специфическим завистливым менталитетом. Профессор факультета антропологии Европейского университета в Санкт-Петербурге Илья Утехин — о том, как устроены такие отношения и чем они притягательны для участников.
Музей коммунального быта / www.kommunalka.colgate.
В середине 1940-х годов американский антрополог Джордж Фостер приехал в небольшой индейский городок Цинцунцан в западной части Мексики, где ему предстояло провести восемнадцать месяцев. Его поселили в семье и выделили комнату в доме; комната его удивила. Окна, выходившие на улицу, были плотно закрыты толстыми деревянными ставнями, в которых были приоткрыты лишь небольшие проемы примерно на уровне глаз, чтобы хоть как-то вентилировать и немного освещать помещение. Входная дверь вела не на улицу, а во двор, обнесенный высокими стенами с колючей проволокой, так что ни с улицы, ни с соседних участков ничего нельзя было увидеть. Эта картина в городке наблюдалась повсюду. Вернувшись туда в конце пятидесятых, Фостер стал искать объяснение высоким стенам между соседями и законопаченным окнам, да и просто отсутствию окон на улицу в бедных домах. Речь, очевидно, шла не просто о преувеличенной заботе о приватности.
Изучив жизнь городка, Фостер сформулировал абстрактный принцип, которым руководствовались жители этого сообщества, — «образ ограниченного блага» (Image of Limited Good): все блага, как материальные, так и социальные, символические, рассматриваются участниками сообщества как принадлежащие единому конечному пулу ресурсов. В этом пуле не только земля, недвижимость, скот, деньги и вещи, но и здоровье, уважение, влияние, дружба, любовь, дети. Ресурсов не хватает, чтобы обеспечить всех. Получается своеобразная модель игры с нулевой суммой: когда у кого-то ресурсов больше, чем признается нормальным в этом весьма небогатом обществе, то это за счет других. Ведь если общество — закрытая система, добиться большего достатка индивид или семья может, только когда всем остальным достается меньше. Это несправедливо, а справедливость распределения является здесь предметом всеобщей озабоченности. И даже притом, что кругом высокие заборы и окна-бойницы, а в гости посторонних не приглашают, местные жители все равно умудряются пронюхать, что за новые приобретения нарушают всеобщее равновесие.
Вокруг зависти и возможных деструктивных последствий того, что оценивается как несправедливость, обустроена целая система обычаев, предписывающая, как сделать так, чтобы скрыть потенциальные предметы зависти и защититься от сглаза — например, не выходить из дома в новой одежде, принимать пищу преимущественно дома и среди своих. И как сделать так, чтобы обладатель избыточного достатка поделился богатством с сообществом: про такого распускают слухи, ему намекают, перестают приглашать его и членов его семьи на общественные мероприятия, перестают разговаривать. Давление продолжается до тех пор, пока человек не сделает дополнительное пожертвование в общую кассу или, что случается чаще, не истратит избыток богатства на публичное празднество с фейерверком и угощением, как бы конвертировав материальные блага в престиж. Фостер описал и способы обойти принцип ограниченного блага, чтобы легализовать приобретения в глазах сообщества и избежать остракизма. Так, человек имеет право найти клад у себя во дворе или выиграл в лотерею — фактически, такие блага получены извне системы, и потому не за счет других.
Образ ограниченного блага и идеи о зависти и связанных с ней видах поведения оказались инструментом, применимым и за пределами специфической культурной конфигурации в небольших аграрных индейских сообществах в Мексике. Как указывал сам Фостер, встретившиеся ему в яркой и концентрированной форме в крестьянских обществах в Мексике паттерны поведения, связанные с ограниченным благом, в той или иной мере встречаются во всех обществах. Автор этих строк использовал этот инструмент в попытке объяснить замешанное на зависти сочетание квазисемейных отношений и систематической подозрительности среди соседей по коммунальной квартире, где приватная сфера проницаема и контроль сообщества за повседневной жизнью каждого члена не требует особенных усилий: соседи осведомлены обо всех подробностях жизни друг друга, потому что имеют возможность эти подробности наблюдать воочию, слышать и обонять, а если не имеют, то могут подслушать и подсмотреть специально. Отметим, что эта проницаемость — вынужденная, а не добровольная и сконструированная, как огромные окна на улицу без всяких занавесок в голландских домах, открывающие взору прохожих гостиные: смотрите, нам нечего скрывать.
К озабоченности справедливостью восходят многие легендарные черты коммунального быта вроде десятка лампочек на стене туалета (у каждой семьи — своя), причем справедливость и приватность зачастую смыкаются. Скажем, если сосед подозревает, что соседи пользуются его спичками, мылом, туалетной бумагой, то это не только потому, что ему жалко мыла и спичек, но и потому, что это вторжение посторонних, не членов его семьи и дружеского круга, в его частную жизнь. Справедливо было бы каждому соседу иметь свою бумагу и не трогать чужую (оттого-то иногда можно увидеть в туалете не только лампочки, но и рулоны по числу съемщиков). В таких местах общего пользования, как ванная и туалет, человек за закрытой дверью и за ним не уследишь, чьим мылом, полотенцем или бумагой он пользуется.
Это частный случай «проблемы безбилетника», либо берущего чужое, либо не вносящего свой вклад в общий фонд. И раз уж он отмотал от моего рулона, то и я у него тоже возьму — нарочно. Так рождаются косвенные формы коммуникации, которые деятелю изнутри культуры кажутся оправданными, а извне этой культуры выглядят как смешные, парадоксальные или патологические. Мелкие мстительные гадости — подсыпать соседу соли в суп, замести мусор под его кухонный стол — все это не только проявления особенностей характера, но и поступок, для которого есть свое место в системе, жест понятный и в какой-то мере ожидаемый. «Нарочно» здесь ключевое слово: многое на сцене коммунальной жизни делается нарочно, чтобы что-то продемонстрировать, проучить, вступить в коммуникацию. В «Кухонной летописи» Ильи Кабакова, где представлены аннотированные артефакты коммунального быта, за номером 13 значится кусок газеты, испачканный чем-то черным. Комментарий рассказчика — собирателя коллекции гласит: «Сегодня Алевтина опять нашла в каше утром этот обрывок бумаги грязной. А с утра в кухне никого не было. Может быть, это она нарочно делает? 19.VI.63». В коммунальной логике естественно предположить, что кто-то может специально провоцировать окружающих, пытаясь таким образом вступить с ними в коммуникацию, хотя бы и в форме скандала.
Проницаемость приватности и повседневная забота о том, чтобы не вытерлись твоим полотенцем, создают питательную почву для обострения недоверия к соседям вплоть до патологической, параноидальной подозрительности. Соседям тогда адресуются голословные обвинения в краже, издевательствах, нанесении ущерба, да и вообще соседи начинают выглядеть как средоточие пороков. Все это напоминает бой с собственной тенью. Почему-то, однако, даже такие соседи не желают разъезжаться.
Фостер попытался разобраться, отчего жители этого мексиканского городка не уедут оттуда, чтобы вырваться из бедности и избежать постоянного надзора со стороны соседей. Дело не только в том, что они там выросли и не воспринимают дотошный контроль сообщества как помеху (подобно тому, как люди, выросшие в коммуналке, не чувствуют, что они постоянно на сцене). Лишь эта знакомая социальная среда, где все относительно бедны, но равны в этой бедности, кажется им безопасной, в отличие от большого города, который пугает своей непредсказуемостью. Так и для традиционного коммунального менталитета отношения с любимыми врагами слишком тесны, привычны и предсказуемы, чтобы взять их и разорвать: куда же мы денемся по отдельности?