02.11.2016

Дмитрий Бутрин Учебник истории Венедикта Ерофеева

Наше поколение вошло наконец в возраст, когда принято и нормально повторяться. Последний раз о единой версии истории России мне приходилось писать в журнале Weekend в апреле 2013 года, и все, что я помню из этого текста, — сюжет об учебнике истории России, который Венедикт Васильевич Ерофеев, по рассказам его друзей, писал для годовалого сына на вырост и в результате пустил текст на растопку печки в деревне Мышлино — это под Петушками; это Веничка не доехал до Петушков, а Венедикт Васильевич доехал и видел, что было дальше. 

К сказанному три года назад как раз на тему, поднятую Сергеем Кузнецовым и продолженную Юрием Сапрыкиным и Олегом Кашиным, ничего совсем нового добавить не могу. Мое мнение по этому вопросу с тех пор стало еще более резким и определенным. То, что мы не можем прочитать ни строчки из учебника Ерофеева, — очень обидно, но и прекрасно, ибо всякий должен иметь и имеет свой собственный исторический учебник в собственной памяти; а что до его несовершенства, то никто не совершенен, но живем же как-то.

Попытка же конструирования новой отечественной истории, консолидирующей общество, есть в первую очередь нелепость, схожая с ветхозаветной попыткой строительства Вавилонской башни. То, что мы воспринимаем с завистью наличие у соседних народов такой единой национальной истории, есть отчасти следствие нашей простительной (ибо естественной) неосведомленности о реальном ощущении истории соседями, а отчасти — наивная ревность по отношению к национальным бедствиям, вызванным относительно успешными попытками государств соседей создать исторический нарратив, разделяемый там большинством. Народ, имеющий такую неудобооспариваемую общую историю, как правило, уже догадывается о том, какими бедами это обстоятельство ему грозит при всем комфорте, который предоставляет простому человеку героический (а бывает ли иной?) национальный миф.

Но было бы нечестно на этом и остановиться. Если мы будем все время повторяться, не развивая собственных идей, произойдет ровно то, чего мы опасаемся. Национальную историю конструируют и будут конструировать, поскольку в сущности своей история — это не столько взгляд в прошлое, сколько попытка истолкования настоящего в стремлении повлиять на будущее. Но к этому тезису, разумеется, неоригинальному я вернусь в конце текста, а пока — другое: придет время, и мы поймем, каким богатством обладаем благодаря тому, что никто не создал тот исторический нарратив, которому поверят миллионы, удовлетворятся им и продолжат его в будущем.

* * *

Раз мы вспомнили Венедикта Ерофеева, предуведомление необходимо. Все, что мы обсуждаем в контексте истории, — разговор, имеющий к исторической науке лишь косвенное отношение, и мы можем продолжать дискуссию только после того, как признаем: все это — разговор дилетантский. Предмет нашей дискуссии с точки зрения исторической науки так или иначе — обсуждение концептуальных подходов к новому улучшенному метапроизведению группы жанров фолк-хистори. В этом смысле оппонент почтенного сообщества, желающего иметь устраивающий нас исторический нарратив, — министр культуры Владимир Мединский.

В этом нет ничего оскорбительного. С одной стороны, фолк-хистори не может существовать без академической истории, она обрабатывает исторические исследования. С другой стороны, историки, исходя из их кратких и очень неохотных комментариев на эту тему, отлично осознают, что в рамках истории как науки об обществе они в большей степени, чем физики, биологи или математики, связаны в своих изысканиях процессами в современном им обществе. Библиотека методологических споров в исторической науке даже обширнее, чем у более молодой социологии, отзвуки дискуссий в этих книгах — например, обсуждения разных концепций «исторических фактов» в XIX веке, история становления школы «Анналов» во Франции, споры «тоталитарной» и «ревизионистской» школ в сообществе американских историков СССР XX века — в основах доступны и относительно широко использовались политиками и публицистами последних десятилетий. Однако для содержательной работы с этим материалом нужна интеллектуальная подготовка, которая, как правило, недоступна непрофессионалу. 

Обществу остается довольствоваться тем или иным вариантом фолк-хистори: напомним, «народная история» (и в этом свете мне представляется спорным предположение исследователей этого вопроса, в первую очередь Дмитрия Володихина, о постсоветском характере этого феномена — достаточно широкий спектр примеров этого явления мы видим не только в Центральной Европе, но и в США, Турции, на Ближнем Востоке, в Китае, в ряде стран Африки, начиная с 50-х годов XX века) вынужденно или сознательно оперирует узким набором сведений исторического происхождения, будучи ориентирована на аудитории, не имеющие времени и навыков для работы с привычными для историков массивами информации. «История, понятная обществу» в обществе, где исторические знания востребованы широкими слоями населения, обречена быть фолк-хистори. Она неизбежно будет более родственна фольклору, нежели архивным записям. 

Эта неизбежность обсуждается профессиональными историками: в постсоветское время стандартным ответом исторического сообщества на этот вызов является самоизоляция, стратегия «популяризации исторического знания» в доступной широким массам форме, включая чаемые обществом мультимедийные форматы вплоть до сериалов и геймификации. Или, напротив, отказ от публичной деятельности за пределами научного сообщества и отторжение сообществом историков, замеченных в предосудительной склонности к вынесению суждений по любым вопросам (не только профессиональным) в широкие непрофессиональные аудитории, поскольку последнее может бросить тень на профессиональные круги, — разумеется, это тоже осуждается.

Дополните это пристальным и очень хабалистым интересом властных институций к идеологическому потенциалу исторической науки, который большинству профессиональных историков не нравится уже несколько веков (есть, впрочем, и примечательные исключения), — и по крайней мере часть ответа на вопрос, почему сотрудники исторических факультетов не стремятся вытеснить с книжных полок легион полубезумных авторов фолк-хистори, у вас уже есть. Современная наука полагает, что вправе и в состоянии самостоятельно очерчивать круг собственных занятий, в том числе исторических. Поэтому бессмысленно предъявлять ей запрос на создание «истории России для постпутинской России» — в настоящий момент историки действительно считают, что такая постановка вопроса анекдотична и несостоятельна. Они заняты делом, исключающим публикации такого рода трудов, поэтому предложение призвать к этому профессиональных интерпретаторов — от журналистов и литераторов до воображаемых социологов (которые, отметим, заслуживают такого отношения к себе исключительно в силу величайших бедствий социологической науки в современной России, низведших в общественном сознании социологию до уровня науки о верном подсчете голосов в соцопросах) — имеет смысл. Во всяком случае, кому еще за это браться?

Впрочем, без собственно историков обойтись невозможно. Публицисты публицистами, а материалы хотя бы для толкования истории в духе не очень завиральной фолк-хистори нельзя добыть даже золотым пером. Но пусть и историки не очень-то задаются: их маневры в сторону академической науки почтенны и уважаемы, но в целом это занятие сомнительное — общество, которое не в состоянии достоверно оценить качество их работы, в любом случае влияет на то, чем они заняты, определяющим образом.

* * *

Пожелания позитивной национальной истории, дающей силы строить и творить, возникают в обществе с завидной регулярностью. Регулярность этого запроса невозможно свести к закономерностям развития национализмов и иных общественно-политических течений. Я не встречал академического описания этой регулярности; скорее мне близка идея, объясняющая возникающую и исчезающую народную тягу к историческому нарративу пребыванием общества в тупиках собственного развития, закрывающим возможность видеть перспективы будущего. Не берусь судить, всякий ли всплеск интереса к истории (разумеется, с определенным временным лагом — исторические изыскания суть дело небыстрое) маркирует такой тупик и застой, но, кажется, для России в XVIII–XXI веках это предположение может обсуждаться. Если мы примем эту версию за рабочую, то нарастающий интерес во втором российском десятилетии этого века к истории — а его уже невозможно игнорировать, скоро об Иване Грозном, Сталине и Брежневе, норманнах и Византии будут толковать уже и в детских садах, — объясним именно тупиком политического развития. 

В этом смысле самое простое — положиться на будущее, в котором после смены Орды потребность в объединяющей население России версии национальной истории будет вытеснена более актуальными обсуждениями того, что теперь делать с изрядно обветшавшим зданием настоящего. О крещении Руси в этом смысле говорят тогда, когда нечего по существу сказать о современных шубохранилищах — это касается как знатных шубовладельцев, так и тех, у кого на шубу жене, даже на одну, решительно не хватает. Когда всем хватает — бегут покупать шубы, а о Владимире уже вскользь, в лучшем случае в очереди за шубами вспомнят; когда деньги есть, в меховых салонах обычно большие очереди.

Однако, если отвлечься от зубоскальства, наблюдение наше может оказаться важным — в истории в этом случае ищут рецепты для решения неразрешимых проблем настоящего, объяснения текущих тупиков развития. Это попытка сделать один-два шага назад, вернуться к исторической развилке, по которой зашли в тупик. Разумеется, в этой версии всплески интереса к истории стоит рассматривать как явление политическое, и в силу этого неудивительна нынешняя поляризация суждений на отвлеченные исторические темы, которые так любят авторы фолк-хистори. 

Всякий оценивающий Петра I, Николая II или Александра III рассматривается как потенциальный носитель политической идеи, возможно, конкурирующей. Неважно в этом смысле, каков смысл слова «оценивающий». Строго говоря, историк дает «оценку» историческим деятелям, событиям или процессам в совсем ином смысле, нежели обычный член общества. Но обычным членом общества эти тонкости не слишком ценимы, он в каждом оценивающем в любом смысле видит представителя идей для реформы, которая позволит или не позволит всему обществу выйти из того, что оно считает тупиком развития (оговорюсь, что мне не близка сама мысль о наличии тупиков развития, что, впрочем, для целей этой статьи не имеет значения). Поэтому вопрос о том, стоит ли ставить летописному основателю Орла Ивану Васильевичу памятник в Орле или обойдется, — вопрос, в котором история есть служебная дисциплина. В предоставляемом академической историей спектре сведений об эпохе Грозного несложно отыскать такой набор, который представит его каким угодно. Причина этого банальна до анекдота — и реальность XVI века, и реальность XXI века устроены в этом смысле совершенно аналогично, и при должной квалификации можно организовать такую же подборочку и на Владимира Путина.

Добросовестный историк возмутится: историческая наука не занимается подбором исторических сведений в политических целях, напротив, ее метод — это изыскание сведений о прошлом, какими бы они ни были и на чью мельницу они бы ни лили воду. В этом — ключевые претензии к фолк-хисторическим трудам Мединского, в которых он настаивает на иных принципах: на поиске в теоретически не ограниченном при идеальном инструментарии историческом пространстве такого набора соображений, которые бы соответствовали «национальным интересам» (что такое «национальные интересы» в понимании автора — дискуссия, от которой хотелось бы максимально твердо уклониться: это решительно неважно). Готовы ли сторонники теории необходимости нового позитивного исторического нарратива для будущей России принять эту щепетильность историков? И правы ли историки, провозглашая, что их дело — описывать прошлое без оглядки на настоящее?

Не знаю, как общественность, а историки, видимо, грешат против истины, говоря о вневременной ценности собственных исследований.

* * *

В современной России принято искать исторические аналогии современности вплоть до определенно экстремистского тезиса «наша политика есть наша история». Я попытаюсь дать общее соображение, которое, возможно, способно примирить горячих сторонников поиска исторических оснований для любого решения в настоящем и их оппонентов, утверждающих, что непрерывные историко-социальные раскопки в стране непродуктивны и сами по себе ограничивают возможности развития без определяющего влияния традиции.

Некоторая цикличность, обусловливающая всплески интереса к истории в обществе, может быть прослежена и в самой исторической науке. По крайней мере на взгляд дилетанта выглядит этот процесс следующим образом. Новая генерация академических историков, вступающая на поприще науки, определяет характер своих исследований не только исходя из того, что в этой сфере сделано их предшественниками, но и своих представлений о том, в чем вообще может заключаться бытование общества и его институтов. Так, в обществе, в котором положение меньшинств не является публично обсуждаемой темой, не бывает историков, изучающих положение меньшинств в средневековых индийских царствах или в Англии в XVII веке, — и наоборот. Исследуя актуальную для настоящего тему в прошлом, историческая наука предлагает некоторый набор концепций и наблюдений, который был невозможен для прошлой генерации историков. Это меняет саму историческую науку, обогащая (или искажая, это вопрос вкуса и мировоззрения) ее новыми методами и подходами к исследованиям. Но то, что обыкновенно игнорируется — проникновение новых сведений и соображений о прошлом в широкие общественные слои, — значимо меняет само общество. 

Историческое знание — один из самых сильных модификаторов общественного устройства, и в этом смысле современное постсоветское общество в России отличается от общества советского тем, что имеет более полную и менее искаженную идеологически информацию об истории СССР 1917–1970-х годов. А далее кольцо замыкается: изменившееся общество рекрутирует в историки людей из своей среды, равно как и посильно изменяет мировоззрение историков, обогативших общество новыми сведениями. В этом обществе тема меньшинств дополняется, условно говоря, темой биоэтических соображений — и новые историки идут в архивы и ищут первоисточники на тему «прошлое биоэтики», а заодно приносят оттуда зачатки какого-нибудь постгуманизма. Он, распространившись в обществе, породит что-то еще, скажем, трансжестокость (не спрашивайте меня, что это такое, понятия не имею).

Следует отметить, что эта игра может длиться вечно. С одной стороны, часть исторических находок в процессе должна теряться — так, сегодняшнее понимание акцентов религиозных споров V века, видимо, безнадежно отдалено от того, в чем был их смысл шестнадцать веков назад, в том числе из-за дефицита сведений; поэтому все новые факты из этой сферы, которыми историки могут помочь обществу, в состоянии дать современным социологам или политикам аргументы в поддержку позиций в текущих спорах. С другой, несмотря на определенную неизменность человеческой природы, сообщества прошлого часто строились на иных началах, нежели современные, и в первую очередь — на несколько других морально-нравственных аксиомах. 

Так, римское понимание практического смысла соблюдения законов в имперский период, по всей видимости, не имеет в современном обществе прямых аналогов, поскольку сейчас концепция сожительства в городской среде богов и граждан воспринимается плохо. Тем не менее открытие новых сведений о римском праве II–III веков неизбежно повлияет на правовые конструкции XXI века, поскольку последние наследуют классическому римскому праву и его логике, пусть даже не напрямую: соблазн применить новооткрытый римский правовой институт к современным реалиям, думаю, будет почти непреодолим, ибо освящение авторитетом веков все еще действует лучше, чем авторитет даже Верховного суда США, особенно в странах с непрецедентным правом. 

Наконец, помимо историков, на общество влияют еще десятки профессиональных сообществ: например, историки, интересующиеся представлениями человечества о движущихся картинках, появляются только с практическим изобретением мультипликации, а не из-за исследований поколениями своих предшественников вопроса истории театра теней в Индонезии. Не менее эффективно работает накопление данных, забывание/разрушение материальных носителей и изобретение новых сущностей — историками, движущими общественный прогресс, все это управляет в равной степени.

Тем не менее, если соображение о кольце «академическая история — общество — фолк-хистори — историки — академическая история» верно, то попытка какой-либо социальной инженерии на его базе (пусть даже мы считаем этичным сознательную манипуляцию в этой сфере) вряд ли увенчается успехом, если не принимать во внимание реальную сложность происходящего. «Управление позитивной историей» в этом свете выглядит самонадеянностью гомерических размеров: а мы точно уверены, что созданный героями-просветителями позитивный макет истории России породит на свет новую гражданственность, а не выше упоминаемую неведомую трансжестокость? Мы так хорошо знаем, как это работает или даже может работать?

К счастью, по предлагаемой схеме это не работает — что достоверно известно. Например, проект «позитивной истории» в части создания истории российского предпринимательства уже не менее пятнадцати лет финансируется Российским союзом промышленников и предпринимателей и не вызывает какого-либо внимания непросвещенной публики при наличии вполне ощутимых научных результатов (к умиротворению ревности россиян замечу лишь, что предпринимательская и, шире, экономическая история и в мире исчезающе редко становится актуальным общественным знанием, несмотря на то что уже не менее шестидесяти лет к финансированию этих работ причастны самые богатые публичные корпорации мира). «История корейцев в России» также создана — во всяком случае, больших белых пятен для историков в ней пока не обнаруживается. В целом, найти совершенно не исследованную тему в истории России — занятие достаточно непростое; другое дело, что популярных обработок исторических статей, от которых не хватались бы за голову академические историки, действительно немного. Метафора Оруэлла об управлении будущим через управление прошлым воспринята в России слишком буквально: у прошлого в представлении общества своя механика, простая пропаганда дает какие-то плоды, но совершенно не те, что ожидают ее творцы, а самые неожиданные.

И то же самое, но с гораздо большей горечью, мы можем сказать о популярных обработках научного знания о современности. Учебник Венедикта Ерофеева по истории России интересен именно авторством, и у нас есть нечто более ценное, чем сожженные под Петушками тетрадки, — литературное наследие Ерофеева, его наблюдения о своей современности, не очень далеко ушедшей от нашей. То, чего нам более хорошей истории не хватает для настоящего с перспективами в будущем, — это настоящее и деятельность в настоящем, изменения реальности действиями в нашем времени. Собственно, «новая позитивная версия истории», новые акценты в историческом нарративе, снятие предубеждений и искажений в нем, как и сам интерес к истории — а он очень низок, в России баснословно мало знают об истории страны, и именно потому она кажется бедной и унылой, — все это может быть результатом точных и беспристрастных исследований настоящего и рациональных предложений, ориентированных в будущее.

Насколько мы можем быть успешны и убедительны в своем настоящем — настолько гармоничную и целостную национальную историю мы будем иметь.

И в этом свете никаких возражений к любым вариантам самой идеи быть не может: толкование истории, в том числе и непрофессионалами, есть вполне осмысленное занятие и персональная стратегия. Вопрос только в целеполагании таких занятий. Так нельзя «исправить Россию». Так можно только ее делать — для себя, для того, кто будет готов принять вашу версию, и для того, кто будет ее яростно отвергать, предлагая свою. Страна есть текст, который читает каждый, — его можно исправлять, но, конечно, лучше дописывать, а уж историки в будущем разберутся, кто и что добавил, а что забылось. И этот текст, частью которого является нарратив национальной истории, всегда персонален, и общественное развитие всегда движется этими противоречиями. Нет смысла писать альтернативную историю для общественного блага. Напротив, всякий, кто имеет мысли на исторические темы, свободно излагая их, приносит благо обществу — заставляя обсуждать через него настоящее, потому что это единственное, что нужно для будущего.

Мы не знаем, что будет с нами в этом будущем, мы можем только надеяться на то, что наши дела были кому-то полезны. Потом все это тоже подвергнется переоценке — но сие уже не наше дело.