16.11.2016

Николай Эппле ​Возвра­щение имен

В последнее время на самых разных уровнях все слышнее разговоры про национальную идентичность россиян, про нормативную версию национальной истории и про то, что национальные интересы подчинены самосознанию россиян как сообщества с общими целями и задачами. Об этом говорят государственные идеологи во главе с президентом, эти темы широко отзываются дискуссиями в станах «консерваторов» и «либералов».

Но чем активнее усилия государственных мужей укрепить внутреннее единство нации внешними подпорками, зафиксировав наличие государственной идеологии, единственно верной версии истории, назначив патриотизм национальной идеей, определив российскую нацию законом и защитив ее от потери духовной идентичности памятником князю Владимиру, тем очевиднее растерянность государства, сознающего, что на месте этой самой идентичности зияет пустота. Эта пустота на месте того, что должно быть основанием для коллективной идентичности, стала слишком заметна после все того же крымского кризиса — когда традиционный общественный договор «тучных» лет (экономическое благополучие и личная свобода в обмен на отказ от участия в политике) начал рассыпаться. Денег на благополучие хватать перестало, стали набирать силу попытки соединить распадающееся и лишенное внутреннего единства внешними «скрепами».

Вопрос сформулирован верно: основанием объединения нации должна стать общая история, точнее, общий образ истории. Связь национальной (или культурной) идентичности с памятью — общее место Memory studies, области науки об обществе, пережившей бурный расцвет в 1990-е годы. Об этой связи написаны горы литературы. В самом общем виде речь идет о том, что как индивидуум, индивидуальное «я» осознает себя в потоке временны́х изменений через память как единство описания этого потока, так коллектив (община, группа, нация) осознает себя через коллективную память и коллективные нарративы.

Классическая формула Эрнеста Ренана описывает нацию как «духовный принцип»: «Две вещи, являющиеся в сущности одною, составляют эту душу, этот духовный принцип. Одна — в прошлом, другая — в будущем. Одна — это общее обладание богатым наследием воспоминаний, другая — общее соглашение, желание жить вместе, продолжать сообща пользоваться доставшимся неразделенным наследством». Историческая память общества и государства — аналог памяти индивида: в том и другом случае собственное Я осознается через то, откуда я и что со мной было. И обратно, по словам Кристиана Майера (Vierzig Jahre nach Auschwitz): «Чтобы проникнуться собственной историей, народ должен увидеть ее через призму своей идентичности».

Отсюда представление об идентичности как о конструкте, как о чем-то, что необходимо изобрести. Примерно в этом смысле автор знаменитой работы о национализме Бенедикт Андерсон называет нацию «воображаемым сообществом», имея в виду не его искусственность, а опору на живущий в сознании людей образ их общности. Об этом же, но в отношении образа прошлого говорит Ян Ассман в работе «Культурная память»: «Прошлое не возникает само собой, а является результатом культурного конструирования и изображения; оно всегда руководимо специфическими мотивами, ожиданиями, надеждами, целями и сформировано референциальными рамками современности... социальные воссоздания прошлого суть групповые фикции преемственности».

Альтернативные государственным проекты построения новой постпутинской версии российской истории (Сергей Кузнецов) или гражданской нации (Олег Кашин) отзываются на тот же самый ощущаемый и властью, и обществом запрос. Проблема в том, что эти проекты — парадоксальным образом ровно так, же как и проекты власти, — отказываются иметь дело с наличным российским обществом и современностью вообще. Современность для тех и других — выморочное время, работать с ним и в нем бессмысленно; вместо этого нужно конструировать будущее в тишине внутренней или вневшней эмиграции, дожидаясь, когда нынешнее окончательно рухнет, и вот тогда можно будет взяться за дело.

Но не будучи укоренены в настоящем, лишенные интенции держаться за почву, такие проекты рискуют оказаться такими же абстрактными и тогда, когда «неправильное» вермя пройдет и настанет «правильное».

«Потому что обстоятельства никогда не будут достаточно хороши, чтобы можно было начать набело, с чистого листа, с красного дня календаря, — пишет уже цитировавшаяся нами Мария Степанова. — Ущербная, лежалая, с бочком жизнь, данная нам в ощущении, — то самое настоящее, которое приходится обживать, не дожидаясь game-over’а с обнулением ставок, России без Путина, чистого понедельника. Скорее всего, так все и будет дальше: без нежданных чудес, упрощающих нам задачу».

Национальная или коллективная идентичность, что бы ни означало это странное слово, не строится сверху, а оказывается результатом общественного консенсуса по самым принципиальным вопросам. Необходимым условием достижения такого консенсуса должна служить выработка общего языка, и это самая что ни на есть насущная задача работы с настоящим. «Возможно, никакой объединяющей версии истории или общего пантеона национальных героев создать сейчас попросту невозможно, — замечает в рамках все той же дискуссии Юрий Сапрыкин, — просто потому что общество перестало быть монолитным. (...) Вопрос не в том, чтобы вытеснить неправильную версию правильной, а в том, чтобы разные версии могли существовать рядом, не объявляя друг другу войну на уничтожение». Единственным реальным, а не формальным способом обретения общего языка является пробуждение общей памяти.

* * *

Но стоит нам начать всерьез искать основание для объединения в прошлом, как мы натыкаемся на непреодолимое препятствие — непроработанную память об общей трагедии. То, что должно нас объединять, нас раскалывает.

Чтобы показать, что речь идет не об абстракции, приведу пример из истории моей собственной семьи. Мне уже приходилось печатно об этом упоминать, но пример этот слишком показателен, чтобы не повторять его снова и снова. На поминках по моему отцу в первый и последний раз встретились две ветви моей семьи — родной дедушка, ветеран финской и Великой Отечественной войн, патриот и сталинист, и троюродная бабушка, доктор наук, муж которой едва избежал посадки. В разговоре за общим столом выяснилось, что они жили в странах с разным прошлым: для одного репрессии были мифом и поклепом, для другой — ежедневной реальностью. Память, разделенная даже на уровне одной семьи, — результат молчания о прошлом, отсутствия возможности и желания искать общий язык для разговора о нем.

Именно память об умерших на протяжении всей человеческой истории служила главным основанием конструирования образа самого помнящего сообщества. «Память об умерших, — пишет Ян Ассман, — это парадигматический случай памяти, «создающей общность». Обращаясь в воспоминании к мертвым, общность подтверждает свою идентичность. В признании своего долга перед определенными именами всегда скрывается признание своей социополитической идентичности». Неслучайно единственным действительно национальным праздником в России остается День победы. Однако эксплуатация его государством, особенно в последние годы, приводит к тому, что он все больше перемещается из пространства частной и семейной памяти в пространство официальное и официозное, а скорбь о погибших уступает место гордости победителей.

Последнее особенно важно в контексте разговора о реальном, а не формальном и официозном объединении нации. Знаменитый тезис Ренана состоит в том, что именно память об общих страданиях объединяет сильнее всего: «Разделять в прошлом общую славу и общие сожаления, осуществлять в будущем ту же программу, вместе страдать, наслаждаться, надеяться — вот что лучше общих таможен и границ, соответствующих стратегическим соображениям; вот что понимается, несмотря на различия расы и языка. Я сказал только что: «вместе страдать». Да, общие страдания соединяют больше, чем общие радости. В деле национальных воспоминаний траур имеет большее значение, чем триумф: траур накладывает обязанности, траур вызывает общие усилия».

* * *

Беспокоящая неопределенность на месте неофициальной, частной памяти об умерших приводит к тому, что все больше людей ищут точку опоры отдельно от государства, с одной стороны, и интеллектуалов, строящих теории постпутинизма, с другой. В этом году акция «Возвращение имен» у Соловецкого камня в Москве, проводящаяся «Мемориалом» уже в десятый раз, собрала небывалое для прошлых лет число участников. По данным «Мемориала», только читавших имена (а чтобы отстоять очередь на не по-октябрьски холодной улице, требовалось в этом году от 2 до 5 часов) было более тысячи человек — многие не успели зачитать имена, а многие приходили просто постоять и послушать. Кроме Москвы, подобные акции прошли в 16-ти городах России, а также в Варшаве, Лондоне и Вашингтоне. На следующий день 30 числа в Москве и еще 27-ми городах прошла «Молитва памяти» православных верующих — по определению организаторов, «неполитическая акция», вдохновленная «Возвращением имен» и всего за несколько лет приобретшая общероссийский масштаб.

«Возвращение имен» имело и небывалый по прежним временам резонанс — о нем был показан сюжет по Первому каналу», опубликовано множество материалов в государственных и независимых изданиях. Споры и обсуждения акции впервые выплеснулись далеко за пределы сравнительно неширокого круга интересующихся этой темой.

По мнению одних, такой всплеск интереса — реакция на активизацию «сталинского комплекса»; по мнению других, это просто единственно возможная форма гражданского протеста, оставшаяся после ужесточения закона о митингах и других проявлений госполитики «закручивания гаек». Так или иначе, ее участники в один голос говорят о некой не поддающейся точному определению динамике. «У меня осталось чувство реального события: что-то в самом деле произошло, — пишет поэт и литературовед Ольга Седакова. — Воздух страны меняется, когда мы не соглашаемся второй раз уничтожить убитых — отказавшись от их памяти, от труда осмысления того, что случилось». «Что-то происходит, люди ищут опору», — говорил мне у Соловецкого камня руководитель и один из основателей «Мемориала» Арсений Рогинский.

Выход обсуждения за пределы привычной, «своей» аудитории продемонстрировал довольно интересное явление. В хоре голосов, обсуждающих «Возвращение имен» и подобные акции, довольно отчетливо слышится недоумение, связанное с отсутствием опыта, на который можно было бы накладывать происходящее. Люди секулярные видят в этом аналог митинга, возможность побыть среди себе подобных («Стремление потереться среди себе подобных, почувствовать, что они есть, — в отсутствие прогулок от Пушкина к Грибоедову и других традиционных форм поддержания идентичности»; здесь и далее цитаты взяты из сетевых обсуждений акции. — Н.Э.), а увеличение числа участников объясняют усилением запретов («Людей в очереди становится тем больше, чем меньше возможности хоть куда-то пойти не на фальшивое сборище,не говоря уже про невозможность открытого самого мирного протеста»). Люди с опытом религиозным видят в происходящем либо вариант молебна и символ победы над смертью («А ведь Сталин никогда бы не подумал, что мы будем здесь стоять и называть их вслух»), либо аналог магической практики, вроде очереди к поясу Богородицы образца 2011 г. («похоже на призывание духов, и от этого никакие имена никуда не возвращаются, реально никто этих людей не знает, как не знаем мы любые имена, написанные на кладбищенских табличках»).

Похоже, акция оказывается чем-то принципиально новым; аналогов, исходя из которых ее можно воспринимать, не существует, на месте соответствующего опыта в общем сознании зияет многозначительная дыра.

* * *

Закономерно поэтому, что каждый из участников наполняет происходящее на «Возвращении имен» собственным содержанием. Формально акция состоит в чтении имени расстрелянного и самых кратких данных: профессия или род занятий, возраст и дата казни. Но эта скупая и нейтральная структура почти сразу стала творчески дорабатываться. Люди стали добавлять к прочитанным именам своих репрессированных родственников, часто доверяя это детям. Несколько лет назад это было относительной редкостью; сейчас родственников поминает чуть ли не каждый второй. Таким же личным наполнением часто становится завершающая формула: кто-то говорит «вечная память» или «это не должно повториться», кто-то вносит оценку («вечная память жертвам — вечный позор палачам»), кто-то крестится, кто-то кланяется, полагая лампаду к камню, кто-то возлагает цветы, встает на колени — можно заметить элементы разных религиозных практик.

Возможны возражения (они уже звучат): такие акции — еще один способ хранения разделенной памяти; потомки жертв строят собственное прошлое, проклиная потомков палачей и прячась от настоящего — от реальности современной России, где снова есть политзаключенные, а права человека жестоко нарушаются.

Опасность превращения такого рода коммеморативных практик в еще один инструмент разделения общества, конечно, существует. Но их объединяющий потенциал, как представляется, намного больше. Для начала еще одна частная история, противоположная вышеописанной сцене за семейным столом и показывающая, как личная память может стать основой для памяти общей.

Одна из тех, кто стоял в очереди к Соловецкому камню 29 октября, услышала, как неизвестная ей девушка, прочтя имя из списка, добавила от себя имя, которое собиралась назвать она сама, так как это был и ее родственник, обстоятельствами гибели которого семья давно интересовалась. «Я так была потрясена, что не сразу сообразила к этой девушке подбежать, а когда кинулась, то уже было поздно — девушка ушла», — написала она в Facebook и попросила помощи в поиске незнакомки. Запись была републикована в аккаунте общества «Мемориал», получила в течение дня более 700 перепостов, и к вечеру люди, соединенные памятью об общем предке, нашли друг друга. Более того, этим общим предком оказался расстрелянный в 1937 году идейный коммунист 1 , дочь которого влюбилась в англичанина, после тяжелых испытаний (на дворе был конец 50-х) вышла за него замуж, а их сын написал об истории любви родителей книгу “Stalin’s Children”, ставшую мировым бестселлером. Общество «Мемориал» оказалось в самом буквальном смысле инструментом восстановления общей памяти, а «Возвращение имен» — не только символическим, но и реальным ритуалом собирания разделенного прошлого, слагающегося в картину истории не одной семьи, а всего XX века.

Хотя разделяющий дискурс («вечная память жертвам — вечный позор палачам») еще слышен довольно отчетливо, по мере того как эта и подобные ей акции увеличивают свой размах и охват, все лучше осознается принципиальная невозможность отделить «жертв» от «палачей». Не только потому, что палачи сами зачастую оказывались перемолоты машиной Большого террора: на акциях поминовения или в сетевых сообществах (проект «Свои» — интереснейший знак времени) потомки тех, кто служил в рядах НКВД и был причастен к репрессиям, все чаще проговаривают свою связь с ними именно в рамках работы с травматическим прошлым, в рамках дискурса памяти о жертвах. 

Это не обязательно покаяние (хотя и таких примеров все больше), часто это форма — но таким образом проговаривающие это осуществляют связь с общим прошлым, перестают быть выключенными из него. Происходит то, что исследователи исторической памяти называют формированием инклюзивной памяти — модели, в рамках которой возможно объединение разных памятей, не исключающих, а предполагающих друг друга. И чем отчетливее будет такое понимание общего прошлого, тем неизбежнее будет вставать тема примирения. Признаки этого уже можно различить. В этом году кто-то из стоявших у Соловецкого камня сказал, прочитав имя из списка: «Господи, спаси души и жертв, и палачей».

Пространство разговора о терроре — причем не через официальные и безличные формы коммеморации, а через личные, которые при этом избегают оценок и деления на своих и чужих, — уникальная возможность сформировать инклюзивную модель исторической памяти, найти общий язык и выстроить общую историю.

Но границы таких акций разомкнуты не только в прошлое, но и в настоящее — и поэтому замечание о стемлении закрыться от реальности сегодняшней политической реакции неверно. Люди, приходящие к Соловецкому камню, на Бутовский полигон и другие места памяти о репрессиях, собраны вместе не только общей памятью о прошлом. Их объединяет фундаментальное согласие в оценках Большого террора как преступного превышения государством своих прав. Примат ценности человеческой жизни над ценностью государства следует из того, что происходит в сквере у Соловецкого камня, так же неизбежно, как из исторической деятельности «Мемориала» следует деятельность правозащитная. Если назвать «Возвращение имен» ритуалом гражданской религии (фактическое отсутствие таковой в России, в связи с чем на этом поле вовсю играют религия или же политика в чистом виде, — предмет отдельного разговора), основополагающие ценности участников акции окажутся «гражданской теологией». 

Основным «догматом» такой теологии является представление о безусловной ценности человеческой жизни и подчиненности государства и общего дела этой ценности. Отсюда обращенность акций памяти в настоящее: при всей абсурдности объявления «Мемориала» «иностранным агентом» в признании его деятельности политической есть своя валаамова правда. Чтение имен убитых под окнами сегодняшней Лубянки, просто по внутренней сути происходящего, — акция вовсе не только мемориальная. Поэтому слова уполномоченного по правам человека на открытии акции (сколь бы заслуженно скептически они не воспринимались) о необходимости «государственного покаяния» за преступления Большого террора и о том, что «Возвращение имен» служит напоминанием «молодым сотрудникам правоохранительных органов, что никогда неправда и отступление от закона и совести не проходят даром», важны именно как фиксация обращенности таких акций в настоящее и признания этого государством.

* * *

Итак, заложенная 10 лет назад у Соловецкого камня традиция чтения имен жертв Большого террора — вовсе не локальный и частный случай обретения исторической памяти. Все вопросы, которые поднимаются при попытке анализа происходящего в сквере на Лубянке, — связь памяти и идентичности, взаимоотношения эксклюзивной и инклюзивной моделей исторической памяти, осознание Большого террора как ключевого события новейшей истории, требующего этической и юридической оценки, которая выступала бы в качестве общего ориентира, — с удивительной точностью повторяют вопросы, встававшие перед Европой в рамках так называемого этического поворота. Речь идет о переосмыслении национальной политики в ключе, обозначенном еще Ренаном, — не на основании общих побед, общей гордости, а на основании общих поражений и общей боли. Главной ценностью, на которой держится новый порядок, оказывается человеческая жизнь, а не величие государства, его универсальным языком служат права человека, а центральным событием, собирающим горизонт этики, оказывается Холокост. 

По вполне очевидным причинам говорить о возможности полноценного этического поворота без отчетливой оценки репрессий на государственном уровне пока не приходится. Но как сама травма Большого террора, так и способы ее проработки едва ли могут напоминать европейские. Зато совпадение контекстов при всем различии политической и исторической ситуации России и Европы свидетельствует о существоании общей системы координат. Это важное свидетельство: оно значит, что опыт других стран по переосмыслению трудного прошлого, пусть с важными поправками, применим к России. Поняв это, легче определить, в каком направлении стоит действовать уже сегодня, не дожидаясь смены эпох и исторических формаций.