22.05.2017

Алексей Цветков Утраченные иллюзии

При всех очевидных лишениях, для перечисления которых нужна отдельная статья, дети моего поколения были в некотором смысле тепличными фруктами, созревающими в условиях, которые не имели ничего общего с содержанием на воле, со всеми типичными для этой воли за́морозками, грозовыми ливнями и ураганными ветрами. Сегодня большинство из нас не помнит о том, что детство — в значительной степени социальный конструкт, продукт викторианской эпохи, когда впервые стали в массовом порядке производить детскую одежду, игрушки и другие товары для этой возрастной фазы. Проще всего это продемонстрировать на примере детской литературы — вряд ли нам удастся вспомнить пример более ранний, чем «Алиса в Стране чудес», а ведь это 1865 год.

В случае моего собственного детства стенки теплицы были даже двойными. Во-первых, вся информация, которую я получал, была тщательно профильтрована государством в свою пользу, а это куда более плотный фильтр, чем обычная забота взрослых о детской безмятежности. Во-вторых, я провел много лет в детском санатории, и у меня довольно долго просто не было возможности сравнить написанное с реальностью. Помимо наставительных стишков и умильных рассказов про зверюшек это были повести о пионерах-героях, отважных партизанах и несгибаемых перевыполнителях плана. Они прокрадывались в тыл врага, пускали под откос поезда, покоряли целину, перекрывали и поворачивали реки и укрощали мирный атом. В качестве символа всего этого розового тумана память сохранила подписку на «Пионерскую правду», где в ту пору публиковалась с продолжениями «Туманность Андромеды» Ивана Ефремова — утопия о светлом космическом будущем, в котором и я рассчитывал получить свою долю.

Советская власть была утопией в квадрате, и, если оставить в стороне такие ее особенности, как склонность к массовому истреблению подозреваемых в недостаточном энтузиазме, она возникла не на отшибе, а вполне в русле западной утопической традиции. Теория всепобеждающего разума и цивилизаторской миссии Запада была доминантной в XIX веке, и революционная теория Карла Маркса была одним из ее радикальных вариантов — попыткой втиснуть столетия в считанные годы. Светлое будущее в том или ином варианте предполагалось неизбежным. Особенностью советской модели, с ее бесхитростной верой в торжество науки и всесилие разума, была ее архаичность, которую нам в атмосфере информационной изоляции было трудно понять: две жестокие войны, положившие предел необузданным надеждам, с нашей стороны железного занавеса пояснялись как агония империализма, а пессимизм, которым были пронизаны переводные книги, скажем, Ремарка или Хемингуэя, кумиров шестидесятников, объясняли кризисом капитализма на фоне социалистических триумфов.

Из этой тепличной духоты было два выхода: индивидуальный и коллективный. Индивидуальным, по мере ослабления изоляции, стала эмиграция, вполне заметная уже в последние десятилетия советской власти: у каждого из нас, внутри определенного социального круга, были знакомые или знакомые знакомых, безвозвратно пересекшие границу. В те времена это было нечто вроде прыжка в будущее, скорее подтверждающее, чем разрушающее утопическую парадигму: мы попадали в мир, где сказка действительно в какой-то мере становилась былью, где продавались калькуляторы и беспроводные телефоны, где можно было за скромные деньги приобрести фирменные джинсы и, что уж совсем невероятно, в разгар зимы лакомиться арбузом и клубникой. С нашей тогдашней точки зрения это было куда более ощутимым подтверждением неизбежности светлого будущего, чем мифическое орошение пустынь и обращение рек вспять.

А затем пришла пора коллективного прощания с иллюзиями, крушение авторитарных социальных структур на переломе восьмидесятых и девяностых. Компас и карта выпали из рук, хотя и без того уже давно было понятно, что они фальшивые.

Хотя Запад и вообще внешний мир намного опередили нас на пути к разочарованию, это еще не означало, что пессимизм безоговорочно одержал там победу. После «потерянного поколения» и ужасов повторной войны наступило время «экономического чуда» в Европе и в США, радужных прогнозов и неуклонного роста благосостояния. Но прореха в энтузиазме никуда не делась, экономика оказалась временным утешением. В 1976 году, переселившись в Сан-Франциско, я волею судеб оказался там недалеко от перекрестка Хейт–Эшбери — духовного центра движения хиппи, о котором сейчас мало кто помнит, путая с хипстерами. Это была попытка немедленного переселения в земной рай: молодежь, которой опостылел материальный прогресс родителей, хотела прорваться в духовную утопию с помощью наркотиков и свободной любви. На мою долю выпало быть свидетелем провала операции.

Поводом к последнему глобальному всплеску иллюзии стало крушение соцлагеря: в отличие от СССР, где оно было сопряжено с идеологической растерянностью, на Западе и в ряде восточноевропейских стран оно было воспринято как возвращение к магистральному курсу XIX века. О так называемом «конце идеологий» стали поговаривать еще с 60-х годов, а теперь выбор, как казалось некоторым, сократился до одной-единственной — либерализма, у которого больше не было альтернативы и конкурентов. История возразила как умела: в числе ее аргументов были Руанда и Югославия, Афганистан и Ирак, «Аль-Каида» и ИГИЛ (запрещены в РФ. — Ред.). Вполне возможно, что на этот раз возражение оказалось беспрекословным.

Эволюцию утопической идеи, как и упомянутой в начале идеи детства, удобно прослеживать даже не по трудам специалистов, а по художественной литературе. Роман-утопия — не просто как идеал общественного устройства, а как попытка заглянуть в оптимизированное будущее — тоже возник в XIX столетии и развивался в лоне жанра научной фантастики, дотоле неизвестного и невозможного. Легко заметить, что антиутопия возникла почти параллельно («Машина времени» Уэллса), но она была не опровержением своего антипода, а вариантом того же жанра, проекцией вперед во времени за вычетом оптимизма. Там, где такая проекция была монополизирована государством, обе эти ветви подлежали цензуре: в СССР под фактическим запретом были не только роман Евгения Замятина «Мы», но и повесть «Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии» Александра Чаянова.

Сама мысль о том, чтобы заглянуть в достаточно отдаленное будущее, за пределы сиюминутных нужд, не приходила людям в голову на протяжении большей части письменно засвидетельствованной истории. В античной древности не было не только детской литературы, но и фантастических описаний будущего. С точки зрения греков и римлян золотой век следовало искать не в будущем, а в мифологическом прошлом, тогда как все последующие века были лишь свидетелями упадка.

Когда я возвратился в США после многолетнего отсутствия и обратил внимание на полки книжных магазинов с научной фантастикой, меня поразило оскудение этого жанра: теперь намного больше места было отведено фэнтези. Разница между этими двумя ветвями эскапизма не сводится к тому, что в первой преобладает наука, а во второй — магия. Куда существеннее, что фантастика обращена лицом в будущее, тогда как фэнтези — обычно в прошлое, как правило, в модифицированное средневековье. В какой-то момент читательская масса решила для себя, что заглядывать в будущее бесполезно и опасно, — и этот поворот в общественном сознании знаменательнее, чем все прогнозы политологов.

Без идеологии мы в конечном счете не остались — все духовные ниши, пазы и щели по обе стороны вчерашнего железного занавеса постепенно заполняет национализм, причем его спектр сегодня гораздо у́же, чем во времена первоначального всплеска, — в основном это эксклюзивная этническая версия, а не инклюзивно-гражданская, некогда типичная для Англии и США. Для этой его разновидности типична как раз переориентация на прошлое, хотя и на относительно недавнее и почти полностью фиктивное, с такими лозунгами, как трамповский «Сделать Америку снова замечательной» или даже, если угодно, «Россия, которую мы потеряли», постепенно сдвигающаяся к брежневским временам. В будущем мы настолько разочаровались, что некоторые популярные политики прямо призывают к его демонтажу.

«Зов будущего», если позаимствовать образ у Бориса Пастернака, окончательно не угас, но принимает все более гротескные формы, в том числе оптимистические прогнозы «сингулярности» из уст профессионального пророка от технологии Рэя Курцвейла и апокалиптические — физика Стивена Хокинга, иногда, парадоксальным образом, — бок о бок на одном и том же сайте. Курцвейл празднует наступление эры трансгуманизма и искусственного интеллекта, а Хокинг призывает нас бежать от этого интеллекта на другую планету, порывая с элементарной логикой — будто не мы сами его создадим и он будет не в состоянии нас догнать. В сущности, это уже пародия на либеральные грезы XIX века. У жителей Сирии или даже белых медведей есть более насущные проблемы, чем трансгуманизм и освоение Марса, но их пока никто не решил.

Живя внутри меняющейся парадигмы, крайне трудно понять, что́ именно меняется и в какую сторону, — так в самый канун окончательного краха Римской империи поэты родом с периферии воспевали ее мощь и благоустройство, а будущий президент независимой Чехословакии Ян Масарик перед роковыми сараевскими выстрелами превозносил достоинства Австро-Венгерской империи. Когда будущее затягивается грозовыми тучами, формула «Можем повторить» кое-кому кажется спасительной. Но этот обет мы в лучшем случае приносим забытым на дворе граблям. Обустраивать вчерашний день вряд ли умнее, чем тревожиться о завтрашнем.