Тема этого эссе выросла из обсуждения одного моего недавнего замечания в социальной сети Facebook. Это первое предложение я специально выстроил так, чтобы лишний раз не искушать корректора. Дело в том, что одна из проблем, которых я коснулся в упомянутом замечании — написание и склонение так называемых «варваризмов», то есть иностранных слов, употребляемых довольно часто, но не освоенных полностью языком с тем, чтобы они воспринимались как родные.
Степень такого освоения — нередко спорный вопрос. Варваризмами когда-то были «компас», «буфет», «пальто» или «зонтик», но эти слова давно утратили свои импортные качества, тогда как «маркетинг», «шоппинг» или «айпэд» все еще их сохраняют. Отдельную группу составляют варваризмы в речи эмигрантов, такие как американские «фудстемп», «бейсмент» и «лойер» или израильские «мазган» и «машканта», но в данном случае они нас не интересуют.
Легко заметить, что большинство этих слов подчиняется законам русского языка и склоняется по правилам того склонения, на которое они похожи — исключение составляют лишь некоторые слова среднего рода, вроде того же «пальто». Но иногда возникают довольно странные новшества. Так например, названия иностранных СМИ при советском режиме стандартно транслитерировались: «Таймс» или «Ньюсуик» при этом вполне склонялись, в отличие от более проблематичных «Юманите» или «Морнинг стар». Но сегодня, более или менее стихийно, сложилась новая письменная норма, теперь эти названия пишут латиницей. Такое, хотя редко, бывало и раньше, и тогда русские падежные окончания пристегивались с помощью апострофа, но теперь корректура их отсекает, и получаются непроизносимые конструкции: я вчера прочитал в Time, я отыщу его в Twitter и т. д., то есть теперь мы вынуждены писать не совсем то, что произносим, и даже то, что в принципе не можем произносить. Или уже можем? Мне, живущему вдали от основной языковой базы, пока трудно об этом судить, но зато есть с чем сравнивать. Еще поразительнее, что перед таким названием теперь принято ставить артикль, если он есть в оригинале — в русском языке он совершенно лишен значения, и уж его-то мы точно не произносим.
Если посмотреть на фотографии американской улицы, сделанные до начала 60-х годов, сразу бросится в глаза резкое отличие от сегодняшнего дня, и это будет даже не дизайн автомобилей — по крайней мере далеко не в первую очередь. Практически все без исключения мужчины на этих фото — в шляпах, в крайнем случае в кепи, да и женщины тоже в шляпках. Это было сплошное море шляп. Выйти на улицу без головного убора было в те времена досадной оплошностью, примерно как сегодня выйти в разных носках (хотя и это становится допустимым). Но уже через считанные годы человек в шляпе начал становиться исключением, эмиссаром сходящего на нет поколения. Историки моды до сих пор ломают голову над причинами такой революции — по одной из версий, ее катализатором стал Президент США Джон Кеннеди, регулярно появлявшийся на людях без шляпы, но это не очень внятное объяснение, и в любом случае Кеннеди был не указ республиканцам, примерно половине населения. Еще поразительнее тот факт, что эта мода довольно быстро перекинулась на Советский Союз, при всей его тогдашней информационной изоляции: я хорошо помню зеленую велюровую шляпу отца, которой он очень гордился и о которой в какой-то момент просто забыл — навсегда.
Это просто один пример социального поведения, этикета, ярко демонстрирующий, что поведение, которое еще вчера считалось неукоснительной нормой, на самом деле было чистой условностью, которой на смену приходит новая условность — или, как в данном случае, вообще никакая. Язык, помимо своей чисто коммуникативной функции, представляет собой часть этикета, и этот этикет меняется у нас на глазах.
Если заглянуть в историю глубже, таких примеров можно найти множество. В Древнем Риме одно время все мужчины ходили бородатыми, потом этикет предписал поголовное бритье, очень мучительную процедуру при тогдашней технологии, а затем все снова, как по команде, отрастили бороды. Примерно такая же история произошла со штанами: они были атрибутом варвара или раба, но впоследствии с ними смирились и даже ввели их в обязанность. Что касается языка, то и тут можно найти вехи. В первом веке нашей эры у большинства населения произношение уже сильно отличалось от классического: так например, имя Цицерона они произносили, видимо, ближе к «Чичеро», чем к классическому «Кикеро». Но что характерно, элита, в первую очередь тогдашние литераторы, упорно настаивала на традиции. Улица, конечно же, одержала победу, но сам факт сопротивления перебрасывает мостик к нашим временам.
Норма и условность — в конечном счете одно и то же, в нашем жизнеустройстве есть, может быть, только одно возможное исключение из этого правила, к которому я еще вкратце вернусь. Но язык — ничуть не исключение, хотя те из нас, кто хорошо учился в школе, кто, может быть, закончил филфак, чья профессиональная жизнь тесно привязана к правописанию и словоупотреблению, как правило изо всех сил противятся сокрушению старого и воцарению нового. И чем мы старше, тем наши правила в этом отношении становятся несокрушимее, а чем мы образованнее, тем глубже наше презрение к немытым массам, склоняющим «кофе» в среднем роде.
Тот факт, что правила, которые мы считаем незыблемыми, не только менялись, но даже и вообще существовали не всегда, можно продемонстрировать не только на примере русского языка, в котором полицейская нота различима сильнее, чем в некоторых других. Критики, пытающиеся доказать, что Уильям Шекспир не написал своих произведений, что они принадлежат перу какого-нибудь герцога, очень любят приводить варианты написания имени Барда, в том числе его собственную подпись, как свидетельство его малограмотности (Shakspeare, Shaksper или даже Shakp). Между тем, стандарт английского правописания, близкий к современному, был установлен только ко второй половине XVII в., а сам Шекспир вволю поиздевался над правописателями — например, в пьесе «Бесплодные усилия любви».
Нормы, за которые многие из нас готовы сражаться, и не только до первой крови, как правило — результат случайности, а не глубинных законов физики, и изобилуют исключениями. В коротком эссе не развернуть всей совокупности улик, но вот одна, опять же из числа бывших варваризмов. Значительный пласт греческих слов, в том числе личных имен и топонимов, пришел в русский язык из переводов священного писания и сохранил приблизительное средневековое византийское произношение, в отличие от западного: например, Варфоломей или Вифлеем, вместо английских Бартоломью или Бетлехем. Но слова «библиотека» в писании нет, оно заимствовано, если не ошибаюсь, из французского — надо ли на этом основании настаивать, что правильнее произносить «вивлиофика»?
Каждый раз, когда ученые реформаторы пытаются как-нибудь разгладить исторические гримасы правописания, их сметает волна народного гнева, хотя народ чаще всего не понимает ни причин, ни следствий, ни аргумента. Попытки упразднить ненужные «яти», «фиты», «ижицы» и твердые знаки предпринимались и при царизме, но разбивались об этот невидимый барьер, и лишь большевикам это удалось — поскольку было мелочью на фоне всего, что творилось в то время. У меня еще жива в памяти провалившаяся реформа начала 60-х: все газеты, которым насмехаться над умниками было высочайше разрешено, надрывали животики по поводу таких предложенных норм как «карова» или «заец» (хотя по мне правильнее было бы «заиц»).
Впрочем, это все же предлагали реальные специалисты, не чета нынешнему министру образования и науки, чье собственное образование гармонирует с остротой ее интеллекта. Варваризмы теперь планируется удалить из русского языка, и я предоставлю читателю гадать, каким исконным русским словом заменят Facebook. Легко предсказать, что эта ценная инициатива ничем не увенчается — даже на фоне гражданской войны, которой, надеюсь, не предвидится. В конце концов, не могут же они предписать нам всем носить шляпы. Но до тех пор остается проблема правописания, в том числе и варваризмов. Язык — не застывший слепок, а процесс, и однако столь резкое расхождение произношения и правописания не может не озадачить. Как правило норма меняется не в результате радикальных реформ, провозглашенных сверху, а в результате небольших сдвигов, которыми мы, хранители огня, не успеваем как следует возмутиться, а тем более мобилизовать сопротивление. Легко увидеть, что если мы пишем не в формальной ситуации, а в том же фейсбуке (просьба не править), то обходимся и без латиницы, и без апострофов. С другой стороны, существует язык, по поводу которого сказано, что если написано «Манчестер», то надо читать «Ливерпуль». Можно, однако, предсказать: многое из того, что нам поначалу казалось дикостью, наши потомки будут защищать с пеной у рта как неколебимые заветы отцов.
Существует, как я уже отмечал, одна сфера социальной жизни, где прежние нормы не исчезают с появлением новых, а скорее аккумулируются: это область морали. Сегодня, в отличие от недавнего прошлого, мы считаем расизм отклонением от нормативного поведения, но это никак не означает, что запрет на воровство или обман снят. Язык, однако, живет и развивается за пределами морали, он одинаково служит и святому, и негодяю, и возмущение — неуместная по отношению к нему реакция, подобно тому, как неуместно возмущаться, что у паука восемь ног, а не шесть как у всех.
Закончу еще одним примером, уже совсем комическим. В вышеупомянутом слове «зонтик» нет уменьшительного суффикса, исходно это нидерландское zonnedek. Но уж слишком смахивает на русский разговорный диминутив, и строгая норма изобрела ему «исходное» слово: зонт. Так складывалась практически вся наша лексика, и отсюда можно вывести постулат: любая языковая норма была когда-то оскорблением для слуха и глаза.