14.12.2017

Лев Рубинштейн ​Приключе­ния значений

Многие важные слова, точнее их значения, подвергаются со временем значительным мутациям. Следить за этим процессом всегда интересно и поучительно, хотя иногда и тревожно.

Необычайные приключения таких, например, слов, как «фашизм», а также «фашист, фашисты», так до конца и не осознанных, впечатляют особенно.

Развесистый куст самых разнообразных, не всегда предсказуемых, иногда необычайно далеких друг от друга и совершенно вольных их значений расцвел на необозримых просторах нашего родного языка после войны и благодаря войне.

До войны, впрочем, тоже были «фашисты». И в повседневной речи, и в государственной внешнеполитической риторике, а также в сатире и юморе.

Но до войны фашистами называли именно фашистов, то есть сознательных носителей вполне определенной общественной и политической идеологии и практики.

Важно и существенно, что в те годы фашистами называли более или менее тех же, кто так называл себя и сам.

«Фашисты» в те годы были не более, а, может быть, и менее инфернальны, чем, например, «капиталисты» или «белоэмигранты». Сознательными врагами советской республики были различные недружественные соседи, называемые — в соответствии с классовой интернационалистской доктриной того времени — не «поляками» или «финнами», а «белополяками» и «белофиннами». Но были, конечно, и «фашисты». Сначала итальянские, потом — немецкие. С фашистами воевали и в Испании.

Интересно, что установившийся в Германии гитлеровский режим официально именовался национал-социалистическим, но в СССР его вольно переименовали в «фашистский». Видимо, считалось, что слово «социалистический» в названии недружественного режима могло ввести в заблуждение советского человека, занятого построением социализма в одной отдельно взятой стране. Я, послевоенный ребенок, узнал такие слова, как «национал-социализм» или «нацисты», уже в 60-е годы. Причем из переводной литературы.

В годы войны эти слова налились кровью и постепенно стали обозначать просто смертельного врага, врага всего живого. Слова «немец» и «фашист» стали синонимами и слились в сознании советских людей настолько, что этого заряда хватило на целые десятилетия после войны.

В результате страшной войны фашизм — и итальянский, и немецкий — были повергнуты. Но сами слова, их обозначавшие, сохранились и обрели новую жизнь.

В моем детстве, например, «фашистами» мы непринужденно обзывали друг друга в ситуации драки или просто ссоры. Примерно то же самое взяла на вооружение и политическая риторика времен холодной войны.

Вопреки всякому здравому смыслу и исторической правде в «фашисты» стали записывать кого попало, в том числе и тех, кто сражался с немецким и итальянским фашизмом. Например, югославского лидера маршала Тито.

Логика была простой, но железной. Товарищ Сталин победил фашизм. Тот, кто против товарища Сталина, фашист и есть. Какие еще могут быть вопросы? Никаких. Забегая вперед, замечу, что подобная логика работает и в наши дни.

Используя прочно застрявшую в послевоенном народном сознании формулу «немец = фашист», фашистами запросто назначались политические деятели вновь образованной Федеративной республики, или, говоря проще, Западной Германии.

Фашистом, например, назначался канцлер Аденауэр. Тот самый, который однажды на ехидный вопрос Молотова, как же это они, немцы, допустили до власти такое чудовище, как Гитлера, со всей возможной учтивостью ответил, что немцы, да, допустили, и это, конечно, их страшный позор, но лично он, Аденауэр, в отличие от некоторых, Гитлеру никогда руку не пожимал. Молотов бледно улыбнулся и разговор продолжать не стал.

Карикатуристы, конечно же, изо всех сил трудились на ниве этого причудливого и совершенно непонятного западному человеку «антифашизма». Иконографический прием, с помощью которого фашист отличался от не-фашиста, был, собственно, один, зато надежный и не вызывавший вопросов. «Фашиста» просто метили всем до боли знакомым клеймом: на самых разнообразных деталях его одежды — на штанах, пиджаке, шапке, шубе, плаще, портфеле изображалась свастика. Иногда крупная, иногда мелкая. Иногда одна, иногда две-три — для надежности. Свастика, которая в моем детстве называлась «фашистский знак».

В послевоенной Европе тоже, конечно, существовала и не угасала тема «фашизма». Но фашизм там пытались распознавать не столько снаружи, сколько внутри собственных стран. И это было важно в деле поиска вакцины от возможных рецидивов страшной болезни.

В советской и постсоветской риторике — и тогда, и теперь, когда эта тема в связи с событиями в соседнем государстве вновь зацвела самым пышным цветом, — «фашизм» всегда располагался исключительно по ту сторону государственных границ.

Потому что «фашизм» — это всего лишь то, что «не наше» или «не как у нас». Куда уж проще.

Я уверен, что и сейчас есть люди, вполне горделиво называющие себя фашистами. Но они, конечно, абсолютные маргиналы. И вообще они не страшны и не опасны, потому что замкнуты и заперты в своем терминологическом чулане.

Особенность, а также жизнеспособность и опасность современного фашизма прежде всего в том, что его адепты называют фашистами кого угодно по своему усмотрению. Кого угодно, кроме себя самих.

Ну, и борьба с «фашизмом» для простоты и удобства приобретает форму борьбы с символами и знаками.

Я же убежден, что символы и знаки национал-социализма омерзительны, но не опасны и, в общем-то, не заразительны.

Сейчас в это трудно поверить, но я свидетельствую, что мы, то есть московские мальчики 50-х годов, родившиеся в конце 40-х, то есть сразу же после войны, непринужденно рисовали «фашистские знаки» на заборах или на стенах школьного сортира и время от времени шутливо «зиговали», насмотревшись каких-нибудь очередных «Подвигов разведчика». Ни в малейшей степени это не означало ни открытых, ни скрытых симпатий к идеологии и уж, тем более, к практике национал-социализма. А просто в силу возраста нас привлекали сами по себе графическая простота и ясность свастики или пластическая эффектность такого вот движения правой руки.

Ну, и еще, я думаю, существовало тогда подсознательное, не сформулированное и не отрефлексированное, но твердое убеждение, что это уже совсем не страшно, потому что это победили и лишили силы и воли наши вернувшиеся с фронта отцы.

Понятно, насколько заразительны в годы становления и расцвета нацизма были эти знаки и символы. И так же точно понятно, насколько они не были заразительны после войны.

Наделение символа или внешнего признака реальной силой — это, конечно, и сам по себе признак — признак рудиментарного магического сознания.

Но этот рудимент существует, и с этим приходится считаться. Существует в каждом из нас, хотя и в разных степенях и формах...

Символы способны возбуждать разные сильные чувства — от восторга до ненависти. А потому мы постоянно являемся в лучшем случае свидетелями, а в худшем — участниками сражений вокруг памятников, топонимов, портретов в кабинетах или на стеклах автомобилей.

Всякие законы о «реабилитации нацизма», они о чем? О том, что нельзя ни в каких контекстах употреблять те или иные изображения или те или иные ключевые слова? Очень похоже на то. Если это так, то может получиться, что под закон о реабилитации нацизма подпадают именно авторы этого закона, употребившие слово «нацизм».

Но нет, конечно. Закон не об этом. Он вот о чем. Он о том, что вам вот сейчас расскажут, типа, по телевизору, где, в каких странах и государствах этот самый «нацизм» цветет и пахнет, а если вы станете возражать и говорить, что никакого такого нацизма в общепринятом значении этого слова там вовсе нет, а есть он скорее в других местах, расположенных существенно ближе к Останкинской башне, то вы пособником и реабилитатором нацизма как раз и окажетесь.

Тут ведь главное не сама формулировка этих исторически устоявшихся понятий, а то, кому удалось узурпировать свое право на эти формулировки.

Так же, в общем, и с историей вообще.

«„Мемориал“ переписывает историю», — говорят наши пламенные «антифашисты». Ну, конечно — если кто-то ее, историю, переписывает, значит кто-то ее, видимо, написал? Кто, интересно бы узнать? Не министр ли Мединский? Не военно- ли историческое общество?

Далеко не в первый раз я обращаюсь к этому слову, точнее к его историко-стилистическим мутациям, понимая что мы употребляем его исключительно от терминологического бессилия.

А поэтому, будь моя воля, я и вовсе бы ввел мораторий на публичное употребление этого слова, уже к нашим дням лишенного какого бы то ни было смысла, но зато до краев нагруженного хотя и бессодержательными, но при этом сильными эмоциями. А именно такие эмоции страшнее и разрушительнее всего.

Но тут моей персональной воли явно не достаточно. Вот и приходится возвращаться к этому снова и снова…