Фредерик Бастиа Что видно и чего не видно

В области экономических явлений всякое действие, привычка, постановление, закон порождают не только какое-нибудь одно, но целый род следствий. Из них только одно первое непосредственно обнаруживается в одно время с причиной, его вызвавшей, — его видно. Остальные открываются последовательно, одно за другим — их не видно, и хорошо еще, если можно предвидеть их.

Вся разница между плохим и хорошим экономистами в следующем: один придерживается только следствия, которое видно, а другой принимает в расчет и то, что видно, и все те следствия, которые надо предвидеть.

Это различие громадно, потому что почти всегда случается, что ближайший результат бывает благоприятен, а дальнейшие последствия пагубны, и наоборот. Отсюда следует, что плохой экономист преследует маленькое благо в настоящем, за которым следует великое зло в будущем, тогда как истинный экономист имеет в виду великое благо в будущем, рискуя маленьким злом в настоящем.

То же происходит в области гигиены и нравственности. Часто, чем слаще первый плод какой-нибудь привычки, тем горше остальные. Об этом свидетельствуют разврат, лень, расточительность. Следовательно, когда человек, пораженный следствием, которое видно, не научился еще различать того, чего не видно, он предается пагубным привычкам не только по склонности, но и по расчету.

Это объясняет эволюцию человечества, фатально связанную со страданиями для него. Невежество сопровождает человека с колыбели и в поступках его определяется их ближайшими последствиями, единственными, которые он может видеть при своем рождении. Требуется немало времени для того, чтобы он привык принимать во внимание еще и другие последствия. Этому научают его два разных учителя: опыт и предусмотрительность. Опыт заправляет им сильно, но слишком грубо. Он учит нас познавать все последствия наших поступков, заставляя перечувствовать их на себе самих, и мы непременно в конце концов узнаем, что огонь жжется, лишь потому, что сами обожглись. На место такого сурового учителя я хотел бы по возможности поставить другого, более мягкого — предусмотрительность. Вот почему я рассмотрю последствия некоторых экономических явлений, противополагая тому, что видно, то, чего не видно.

Разбитое стекло

Были ли вы когда-нибудь свидетелем гнева добродушного буржуа Жака Бонома, когда его ужасный сын разбил оконное стекло? Если вы присутствовали при этом зрелище, то, наверное, так же, как и все присутствующие, хотя бы их было более 30 человек, словно сговорившись, спешили утешить несчастного хозяина следующими общими фразами: «Нет худа без добра. Подобными случаями держится промышленность. Каждый хочет жить. Что сталось бы со стекольщиками, если бы никогда не били стекол?»

В этом утешении кроется целая теория, которую нехудо выяснить на этом совсем простом случае, потому что это та же самая теория, которой, к несчастью, руководствуются обыкновенно наши экономические учреждения.

Если предположить, что надо истратить 6 фр. для починки стекла и что этим хотят сказать, что благодаря этому случаю стекольная промышленность получила 6 фр. и что на эти 6 фр. ей оказано поощрение, то я буду вполне согласен с этим рассуждением, не буду даже оспаривать его, ибо оно совершенно правильно. Придет стекольщик, исполнит свое дело, возьмет 6 фр., потрет руки от удовольствия и в сердце своем благословит ужасного ребенка. Это то, что видно.

Но если путем рассуждения придут, как это часто случается, к тому заключению, что хорошо, коли бьются стекла, потому что это усиливает обращение денег, а следовательно, служит поощрением промышленности вообще, то я воскликну: «Стойте! Ваша теория не идет дальше того, что видно, и не хочет знать того, чего не видно».

А не видно того, что если наш буржуа истратил 6 фр. на какую-нибудь вещь, то он не может истратить их на другую. Не видно того, что если бы ему не пришлось вставлять новое стекло взамен разбитого, то он мог бы, например, купить себе новые сапоги вместо стоптанных или книгу для своей библиотеки. Короче говоря, он употребил бы эти 6 фр. на что-нибудь такое, на что теперь употребить их не может.

Подведем же счет промышленности вообще.

Стекло разбито, и стекольная промышленность обогатилась на 6 фр. Это видно.

Если бы стекло не было разбито, то эти 6 фр. пошли бы в пользу сапожного или какого-нибудь другого мастерства. Этого не видно.

Итак, если бы приняли в соображение то, чего не видно, как факт отрицательный и то, что видно, как факт положительный, то поняли бы, что для промышленности вообще, или для национального труда, нет никакой выгоды от того, будут ли стекла биться или не будут.

Теперь подведем счет Жака Бонома.

При первом предположении — что стекло разбито — он тратит 6 фр. и пользуется таким же, не больше и не меньше, стеклом, как прежде.

При втором предположении — что стекло не было разбито — он истратил бы 6 фр. на обувь и пользовался бы в одно и то же время и парой сапог, и стеклом. Следовательно, так как Жак Боном составляет часть общества, то, приняв общество в его совокупности и подведя баланс его совокупным трудам и наслаждениям, придется заключить, что оно потеряло ценность стекла, то, чего стоило стекло.

Продолжая эти обобщения, мы придем к тому неожиданному выводу, что «общество теряет ценность всех предметов, без пользы уничтоженных», к тому афоризму, от которого волосы встанут дыбом на головах протекционистов, — что «ломать, бить, уничтожать не значит поощрять национальный труд» или, короче, что «разрушение невыгодно».

Но надо, чтобы читатель хорошенько понял, что в этой маленькой драме, какую я предложил его вниманию, участвуют не два, а три лица: одно лицо — Жак Боном — представляет собой потребителя, который вследствие уничтоженного стекла принужден иметь одно наслаждение вместо двух; другое лицо, стекольщик, изображает собой производителя, промысел которого получил поощрение благодаря этому случаю; третье лицо — сапожник или всякий другой мастеровой, труд которого настолько же пострадал от той же причины. Это третье лицо, которое держат всегда в тени, олицетворяет собой то, чего не видно, и является необходимым элементом задачи. Оно-то и учит нас понимать, как нелепо находить выгоду в разрушении. Это самое лицо научит нас скоро и тому, что не менее нелепо находить выгоду в запрещении, которое представляет собой ни более ни менее как частное разрушение. Разберите хорошенько все доказательства, приводимые в пользу этой системы запрещения, и вы не найдете ничего, кроме переиначенной фразы: что сталось бы со стекольщиком, если бы никогда не били стекол?

Налог

Не случалось ли вам слышать такое мнение:

«Налог есть лучшее помещение средств, это животворная роса. Посмотрите, сколько семейств живут благодаря ему, и проследите мысленно, как он отражается на промышленности; да это бесконечное благо, это сама жизнь»?

Чтобы опровергнуть это мнение, я должен привести то же возражение. Политическая экономия хорошо знает, что ее аргументы не настолько забавны, чтобы можно было сказать: «Повторение нравится» (Repetita placent). Поэтому она переделала это выражение на свой лад, вполне уверенная, что «повторение научает» (Repetita decent).

Выгоды, получаемые чиновниками, — это то, что видно. Благо, получаемое отсюда их поставщиками, — это опять то, что видно. Все это бросается в глаза.

Но ущерб, который несут при расплате плательщики, — это то, чего не видно, и убыток, который терпят от того их поставщики, — это то, чего тем более не видно, хотя они и должны бы броситься в глаза разуму.

Когда чиновник тратит на себя на 100 су больше прежнего, то это значит, что плательщик налога стал тратить на себя на 100 су меньше.

Но расходы чиновника видны, потому что они делаются на глазах всех, тогда как расходы плательщика не видны, потому что, увы, ему не дают сделать их.

Вы сравниваете нацию с отвердевшей от засухи почвой, а налог — с живительным дождем. Пусть будет так. Но вы должны были бы также спросить себя: где источники этого дождя и не налог ли сам вытягивает всю влагу из почвы и иссушает ее?

Вы должны были бы задать себе еще один вопрос: возможно ли, чтобы почва восполняла этим дождем точно такое же количество драгоценной влаги, какое она теряет испарениями?

Положительно же верно то, что Жак Боном отсчитывает 100 су сборщику податей и взамен их ничего не получает. А если потом чиновник, издержав свои 100 су, и возвращает их Жаку Боному, то не иначе как в уплату за какое-нибудь соответствующие количестве хлеба или работы. Следовательно, в окончательном выводе Жак Боном прямо теряет 5 фр.

Вполне справедливо, что часто, даже очень часто, если хотите, чиновник отплачивает Жаку Боному равносильной услугой. В таких случаях обе стороны ничего не теряют и тут происходит простой обмен услуг. Точно так же моя аргументация не имеет никакого отношения к полезным должностям. Я говорю так: если вы хотите создать какую-нибудь должность, то докажите прежде, что она полезна. Докажите наперед, что она, получая с Жака Бонома свою часть, вознаградит его вполне за то, чего она ему стоит. Но помимо этой внутренней полезности должности, не выставляйте в виде доказательства приносимой ею пользы тех выгод, которые получает чиновник, его семейство и его поставщики, не уверяйте, что она поощряет труд.

Если Жак Боном дает 100 су чиновнику за оказываемую ему действительно полезную услугу, то это совершенно то же самое, как если бы он заплатил эти 100 су сапожнику за пару сапог. Тут услуга за услугу, и обе стороны квиты. Но если Жак Боном отдает 100 су чиновнику и не только не получает за это никакой услуги, но и встречает притеснения себе, то это все равно, как если бы он отдал эти деньги вору. Тут уж никак нельзя было бы сказать, что чиновник тратит эти 100 су к великой пользе национального труда; то же сделал бы всякий мошенник, то же сделал бы и Жак Боном, если бы не встретил на своем пути легального или нелегального паразита.

Будем же судить о вещах не только по тому, что видно, но и по тому еще, чего не видно.

В прошлом году я состоял членом финансового комитета; тогда членов оппозиции систематически еще не исключали из всех комиссий, и в этом отношении учредительное собрание поступало очень умно. Тогда нам довелось слышать, как Тьер говорил следующее: «Я всю жизнь боролся с партией легитимистов и клерикалов. Когда же пришлось нам сблизиться ввиду общей опасности и откровенно объясниться, когда я коротко узнал их, то увидел, что они совсем не такие чудовища, какими я представлял их себе раньше».

Да, недоверие всегда преувеличивает разногласия, и взаимная ненависть возгорается между партиями, которые сторонятся друг друга, а если бы большинство допустило проникнуть в среду комиссии нескольким членам из меньшинства, то с обеих сторон признали бы, что их идеи совсем не так несхожи между собой и в особенности намерения их совсем не так превратны, как предполагали прежде.

Как бы там ни было, но в прошлом году я состоял членом финансового комитета. Всякий раз, когда кто-нибудь из наших товарищей доказывал, что надо назначить более умеренное содержание президенту республики, министрам и посланникам, ему отвечали так: «Ради пользы самой службы приходится обставлять некоторые должности особой пышностью и почетом. Только таким способом можно привлечь к ним людей достойных. Бесчисленное множество нуждающихся обращаются к президенту республики; и как же ставить его в такое трудное положение — всегда во всем всем отказывать? Некоторая представительность министерских и дипломатических салонов составляет один из рычагов конституционных правительств. И т. д.».

Хотя нетрудно опровергнуть подобные аргументы, однако они, без сомнения, заслуживают серьезного рассмотрения. Все они опираются на общее благо; хорошо или дурно понято это благо — другой вопрос; что же касается меня, то я придаю ему больше значения, чем многие из наших Катонов, руководимых в своих действиях скаредностью или завистью.

Более же всего возмущает мою совесть как экономиста и заставляет краснеть за умственную репутацию моей родины то, что приходят (что всегда и случается) к следующей нелепой пошлости, которая, однако, всегда благосклонно принимается:

«Роскошь важных чиновников поощряет искусство, промышленность, труд. Когда глава государства и его министры задают праздники и вечера, то всегда содействуют движению жизни во всех артериях и венах социального организма. Сократить им содержание — значит обречь на голодовку парижскую, а следовательно, и всю народную промышленность».

Ради Бога, господа, пощадите хоть арифметику и не доказывайте во всеуслышание перед национальным собранием всей Франции из страха, как бы она, к стыду своему, не одобрила вас, что от сложения получаются разные суммы, смотря по тому, складываются ли они сверху или снизу.

Как? Я иду нанять землекопа, чтобы он за 100 су провел канавку на моем поле, и в тот самый момент, когда мы договариваемся, приходит сборщик податей, отбирает у меня эти 100 су и передает их министру внутренних дел; мой договор с землекопом прерывается, а министр прибавляет новое блюдо к своему обеду. Как же, на каком основании позволяете вы себе доказывать, что этот официальный расход составляет прибавку к народной промышленности? Да разве вы не понимаете, что это — простая перестановка труда и пользования благами жизни? Правда, министр держит теперь лучший стол, чем прежде, но правда также и то, что у земледельца земля хуже осушена. Что парижский трактирщик нажил 100 су, я согласен с этим; но согласитесь и вы со мной, что землекоп, пришедший из провинции, лишился возможности заработать 5 фр. Тут можно сказать только одно — что официальное блюдо за обедом министра и довольный трактирщик составляют то, что видно, а залитое водой поле и оставшийся без работы землекоп — то, чего не видно.

Боже мой! Как трудно доказывать в политической экономии, что дважды два четыре; если же вам удастся доказать это, то все закричат: «Да это так ясно, что скучно становится». А потом решают вопрос, как будто вы ничего не доказывали.

Общественные работы

Когда нация убеждается, что какое-нибудь большое предприятие полезно для общества, то приводить его в исполнение на общие средства вполне естественно. Но признаюсь, я начинаю горячиться, когда в подкрепление такого решения приводят следующую экономическую ошибку: «К тому же это средство создать рабочие места».

Государство открывает дорогу, строит дворец, исправляет улицу, роет канал; этими предприятиями оно, с одной стороны, доставляет работу некоторым людям, это видно; но с другой стороны, оно отнимает работу у некоторых других людей, это то, чего не видно.

Положим, что началась постройка дороги. Тысячи рабочих приходят каждое утро на работу и каждый вечер уходят домой, унося с собой свой заработок, это ясно как день. Если бы не было решено строить дорогу и не были назначены на нее необходимые средства, то весь этот народ не нашел бы себе здесь работы и ничего не заработал бы, это также ясно как день.

Но достаточно ли этого? Не обнимает ли собой это предприятие в общей совокупности еще чего-нибудь другого? В ту самую минуту, когда г-н Дюпен торжественно произносит: «Собрание постановило», спускаются ли миллионы, как по волшебству, в сундуки господ Фульда и Бино? Чтобы эволюция, как выражаются теперь, совершилась вполне, не должно ли государство верно рассчитать как свои средства, так и необходимый расход предприятия, пустить в ход своих сборщиков податей и привлечь плательщиков к обложению?

Вглядитесь же в этот вопрос с обеих сторон. Соглашаясь на то, чтобы дать этим миллионам именно такое, а не другое назначение, не забудьте также подумать и о том, какое назначение плательщики дали бы, а теперь не могут дать этим самым миллионам. Тогда вы поймете, что всякое общественное предприятие имеет и оборотную сторону медали. На одной стороне ее изображен занятый делом рабочий с девизом «что видно», на другой — рабочий без работы с девизом «чего не видно».

Опровергаемый мной в этой статье софизм тем более опасен, что в применении к общественным работам он служит оправданием самых безрассудных предприятий и расточительности. Когда железная дорога или мост действительно полезны, то достаточно сослаться на эту пользу. Если же этого сделать не могут, то как поступают тогда? Прибегают к такой мистификации: «Надо доставить работу рабочим».

Сказано — сделано: отдают приказ срывать и насыпать насыпи на Марсовом поле. Известно, что великий Наполеон полагал, что делал доброе дело, когда заставлял то рыть, то засыпать канавы. Он говорил то же самое: «Какое мне дело до результатов? Нужно иметь перед глазами только одно — распространение богатства среди рабочих классов».

Но пойдем дальше, вникнем в дело, ибо деньги слепят нам глаза. Просить у граждан помощи на общественное дело в виде денег на самом деле то же, что просить у них помощи натурой, потому что каждый из них добывает трудом ту сумму, которой он обложен. Итак, если собрать всех граждан и заставить их натурой совершить какое-нибудь полезное для всех дело, это было бы понятно: они нашли бы свое вознаграждение в результатах исполненного ими дела. Но когда их собирают, чтобы строить дороги, по которым никто не будет ездить, сооружать дворцы, в которых никто не будет жить, и все это под предлогом доставить им же работу — вот где нелепость, на которую они вполне основательно могут возразить так: зачем нам такая работа, уж лучше мы будем работать на себя.

Способ привлечения к делу граждан платежом денег, а не личным трудом их натурою ни в чем не изменяет этих общих результатов. Разница здесь только в том, что при последнем способе привлечения потеря распределится между всеми одинаково, а при первом способе ее избегнут рабочие, которым государство дало работу, и свалят эту потерю на своих соотечественников, которым и без того придется расплачиваться.

Есть такая статья в конституции:

«Общество покровительствует и поощряет развитие труда... учреждением при помощи государства департаментов и общин, общественных работ, способных занять свободные руки».

Как временная мера в какую-нибудь критическую пору, в продолжение, например, суровой зимы, такое вмешательство плательщиков еще может принести пользу. Оно действует точно так же, как страхование: ничего не прибавляет ни к труду, ни к заработной плате, но берет что-нибудь от труда и от заработной платы в обыкновенное время для того, чтобы вознаградить их, правда, с потерею впоследствии, когда наступит тяжелое время.

Но как мера постоянная, общая, систематическая это не более как разорительная мистификация; это невозможность, противоречие, из-за которых слегка показывают частичку труда, получающего поощрение, это то, что видно, и прячут много скрытого труда, это то, чего не видно.

Посредники

Общество представляет собой совокупность услуг, которые люди добровольно или по принуждению оказывают друг другу, т.е. совокупность услуг общественных или частных.

Первые, предписываемые и регламентируемые законом, который, однако, замечу, не всегда удобно изменять, даже когда это нужно сделать, могут надолго вместе с ним пережить пользу, какую они прежде приносили, и все-таки сохранять за собой название услуг общественных даже тогда, когда они превратились просто в общественные притеснения. Вторые услуги являются делом доброй воли и личной ответственности. Каждый дает и получает что хочет и что может по взаимному соглашению. Они всегда предполагают действительную пользу, ими приносимую, точно определенную взаимным сравнением их между собой.

Вот почему первые так часто страдают неподвижностью, в то время как последние развиваются по закону прогресса.

Довольно странно, что в то время, когда преувеличенное развитие общественных услуг способствует утверждению в обществе пагубного паразитизма, многие новомодные учения, сообщая такой же характер свободным и частным услугам, стараются преобразовать частные профессии в постоянные должности.

Эти учения усиленно восстают против тех, кого они называют посредниками. Они охотно уничтожили бы капиталиста, банкира, спекулянта, предпринимателя, торговца и негоцианта, обвиняя всех их в том, что они становятся помехой между производством и потреблением, вымогая деньги у той и другой стороны и не доставляя им взамен ровно ничего. Или, еще лучше, они хотели бы возложить на государство дело, исполняемое этими лицами, потому что тогда это дело не могло бы быть уничтожено.

Софизм социалистов в этом отношении состоит в том, чтобы доказать обществу, что оно платит посредникам за оказываемые ими услуги, и скрыть от него, что ему пришлось бы платить за то же государству. Это опять все та же борьба между тем, что бросается в глаза, и тем, что познается только умом, т.е. между тем, что видно, и тем, чего не видно.

Так было в особенности в 1847 г. по случаю голода, когда социалистическим школам удалось популяризировать свою пагубную теорию. Они хорошо понимали, что самая нелепая пропаганда всегда имеет некоторый успех среди людей, обреченных на страдания, — malesuado fames — «голод — плохой советник».

И вот при помощи громких фраз: эксплуатация человека человеком, спекуляция голодом, барышничество — они начали поносить торговлю и утаивать ее благотворное влияние.

«Зачем, — твердили они, — предоставлять негоциантам заботу о доставке средств пропитания из Соединенных Штатов и из России? Почему государство, департаменты, общины не организуют особое учреждение для снабжения страны провиантом и не заведут запасных магазинов? Эти учреждения продавали бы припасы по своей цене, и бедный народ был бы освобожден от той дани, которую он теперь платит вольной, т.е. эгоистической, индивидуальной и анархической, торговле».

Это дань, которую народ платит торговле, это то, что видно. А дань, которую народ платил бы государству и его агентам при социалистической системе, это то, чего не видно.

Но в чем состоит эта предполагаемая дань, платимая народом торговле? А вот в чем: в том, что два лица меняются взаимными услугами вполне свободно, под влиянием одной только конкуренции и по свободно условленной между ними цене.

Когда желудок голодает и обретается в Париже, а хлеб, могущий напитать его, — в Одессе, то страдание не прекратится, пока хлеб не приблизится к желудку. Есть три способа, чтобы это совершилось: 1) голодные могут сами идти разыскивать себе хлеб; 2) они могут поручить разыскать его тем, кто занимается этим делом; 3) они могут сложиться и возложить эту операцию на государственных чиновников.

Который из этих трех способов самый выгодный?

Во все времена и во всех странах чем свободнее, просвещеннее и опытнее люди, тем скорее они добровольно выбирали второй способ, и, признаюсь, в моих глазах этого достаточно, чтобы отдать преимущество именно этому способу. Мой ум отказывается допустить, что человечество в общей совокупности ошибалось в таком деле, которое стоит к нему ближе всего.

Но рассмотрим его подробнее.

Чтобы 36 млн. граждан отправились в Одессу за хлебом, в котором они нуждаются, — это, очевидно, невозможно. Первый способ, стало быть, никуда не годен. Потребители не могут действовать непосредственно сами, им поневоле приходится прибегать к посредникам, чиновникам или негоциантам.

Заметим, однако, что первый способ мог бы быть самым естественным. В сущности тот, кто голоден, и должен бы сам идти искать хлеб. Это труд, касающийся его лично, это услуга, которую он должен оказать самому себе. Если же кто-нибудь другой под каким бы то ни было ярлыком оказывает ему эту услугу и берет на себя труд за него, то этот другой имеет право на вознаграждение. Все это я говорю здесь в подтверждение того, что услуги посредников заключают в себе принцип вознаграждения.

Как бы там ни было, но раз приходится прибегать, как называют социалисты, к паразитам, то спрашивается: который из этих паразитов менее требователен — негоциант или чиновник?

Торговле (я предполагаю, что она свободна, а иначе как же мог бы я рассуждать?) ради ее собственного интереса приходится изучать времена года, следить изо дня в день за состоянием урожаев, получать сведения со всех концов света, предусматривать существующие потребности и всегда быть наготове. Она всегда имеет наготове суда, держит повсюду своих корреспондентов, и непосредственный интерес ее состоит в том, чтобы купить как можно дешевле, сберечь деньги на всех этапах этой операции и достигнуть наилучших результатов с наименьшими усилиями. Ведь не одни только французские негоцианты, но и негоцианты всего мира заняты снабжением Франции хлебом в тот день, когда она нуждается в нем; и если их собственный интерес требует от них неуклонного исполнения этой задачи с наименьшими издержками, то существующая между ними конкуренция также неуклонно заставляет их дать возможность и потребителям воспользоваться всей достигнутой ими экономией. Лишь только хлеб привезен, то в интересах торговли продать его как можно скорее, чтобы покрыть свои издержки, восстановить затраченные на дело капиталы и при благоприятных обстоятельствах снова начать ту же операцию. Руководствуясь сравнительными ценами на хлеб, торговля распределяет его по всей поверхности страны, начиная всегда с самого дорогого места, где чувствуется наибольшая потребность в нем. Нельзя представить себе вернее рассчитанную организацию этого дела в интересах тех, кто чувствует голод, и лучшая сторона этой организации, не замеченная социалистами, является результатом именно того, что она свободна. Правда, потребитель принужден оплатить торговле ее расход за перевозку, хранение в складах, комиссию и т.д.; но при какой же системе не требуется, чтобы тот, кто ест хлеб, вознаграждал за издержки по его доставке? Ему приходится платить вознаграждение за оказанную ему услугу. Что же касается размера этого вознаграждения, то благодаря конкуренции оно доведено до возможного минимума, относительно же его справедливости было бы странно, если бы мастеровые Парижа не стали работать на негоциантов Марселя, когда негоцианты Марселя работают на мастеровых Парижа.

Но пусть, согласно измышлению социалистов, государство заступит место торговли. Что произойдет тогда? Я прошу указать мне, где в этом случае искать экономии для общества? Уж не в покупной ли цене? Пусть представят себе, что в Одессу вдруг наехали в один день, и притом в день общей нужды, уполномоченные от 40 тыс. общин. Какое действие произвело бы это на ценность? Не получится ли экономия от сокращения расходов? Но разве при этом потребуется меньше судов, меньше экипажа на них, меньше перегрузки, меньше складов или, может быть, не придется никому ничего платить за все это? Не получится ли экономия за счет прибыли негоциантов? Но разве ваши уполномоченные и чиновники поедут в Одессу даром? Но может статься, они будут кататься и работать во имя братства? Ведь им тоже надо жить. Разве их время не должно быть оплачено? Не думаете ли вы, что этот расход не превзойдет в тысячу раз 2-3%, зарабатываемые теперь торговцем, — размер барыша, на который он всегда охотно согласится?

Но подумайте еще хорошенько о трудности взимания стольких налогов и распределения такого количества хлеба, о несправедливостях, злоупотреблениях, неизбежных при таком предприятии. Подумайте, наконец, об ответственности, какая лежала бы на правительстве.

Социалисты, придумавшие эти глупости и в дни общего несчастья внедряющие их в умы народных масс, сами же с легкой развязностью награждают себя прозванием передовых людей, а привычка без разбора распоряжаться словами не без некоторой опасности признает за ними это прозвание и заключающееся в нем понятие. Передовые люди! Под этими словами разумеют, что эти господа видят дальше, чем простые смертные, что единственная вина их в том, что они слишком опередили всех, и если еще не наступило время уничтожить некоторые свободные услуги, признаваемые за паразитов, то лишь по милости общества, которое отстало от социализма. По совести я нахожу, что верно совершенно противоположное положение, и не знаю, к какому веку варварства следовало бы обратиться в этом отношении, чтобы найти учение, стоящее в уровень с социализмом.

Новомодные учения беспрестанно противополагают ассоциацию настоящему обществу, и при этом они не соображают того, что общество то при свободном устройстве и есть настоящая ассоциация, стоящая гораздо выше всех союзов, изображаемых их плодовитым воображением.

Поясню это примером.

Для того чтобы человек, вставая, имел во что одеться, необходимо, чтобы кусок земли был огорожен, расчищен, осушен, обработан и засеян каким-нибудь растением; необходимо, чтобы стада кормились на этом куске, чтобы они дали шерсть; необходимо, чтобы из этой шерсти было спрядено, соткано и выделано сукно, чтобы это сукно было выкрашено, а из него скроено и сшито платье. Но этот длинный ряд операций предполагает еще массу других: употребление земледельческих орудий, овчарен, мастерских, фабрик и заводов, каменного угля, машин, повозок и т.д.

Если бы общество не было вполне реальной ассоциацией, то желающий иметь одежду был бы поставлен в необходимость работать сам на себя, т.е. сам исполнять все бесчисленные операции этого рода, начиная с первого удара заступом и кончая последним стежком швейной иголки.

Благодаря общительности, составляющей отличительную особенность людского рода, эти операции распределились теперь между множеством работников и ради общего блага все более и более подразделяются, так что по мере того как потребление становится все сильнее и деятельнее, специальное дело может вскормить новую промышленность. За этим следует распределение полученного продукта соответственно той доле участия, какую каждый внес в общее дело. Если это не ассоциация, то я желал бы знать, что же это такое?

Заметьте, что ни один из этих работников не получил из ничего ни малейшего атома необходимого ему материала, все они принуждены оказывать друг другу взаимные услуги и взаимную помощь ради общей цели и потому по отношению один к другому могут быть рассматриваемы как посредники. Если, например, во время производства какой-нибудь операции перевозка является настолько важным делом, что требует особого лица, прядение — другого лица, а ткачество — третьего, то почему же первое будет считаться паразитом больше, чем второе и третье? Разве перевозка не нужна? А те, кто занимается ею, разве не тратят на нее свое время и труд и разве не сберегают их к выгоде своих товарищей? А разве эти последние работают больше него или делают что-нибудь другое, чем он? Разве все они не одинаково подчинены в отношении вознаграждения, т.е. раздела продукта, закону, устанавливающему цены на него? Не вполне ли свободно совершается и установилось это распределение труда ради общего блага? Зачем же понадобилось, чтобы пришел какой-то специалист и под предлогом какой-то организации деспотически разрушил наше добровольное соглашение, остановил разделение труда, поставил разрозненные усилия отдельных лиц на место совокупных усилий целого общества и отодвинул назад цивилизацию?

Разве ассоциация, которую я описываю здесь, менее ассоциация потому, что каждый свободно вступает в нее и выходит из нее, свободно выбирает себе место в ней, обсуждает и рассчитывает сам на себя, под свою личную ответственность и вносит в ассоциацию энергию и гарантию личного интереса? Для того чтобы она была достойна этого имени, разве необходимо, чтобы объявился непрошеный реформатор, навязал нам свою формулу и волю и, так сказать, олицетворил в себе все человечество?

Чем более рассматриваешь эти передовые школы, тем более убеждаешься, что в основе их лежит только одно — невежество, провозглашающее себя непогрешимым и во имя этой непогрешимости взывающее к деспотизму.

Да простит мне читатель это преступление. Может быть, оно и небесполезно в настоящую минуту, когда трескучие обвинения против посредников, взятые из книги сен-симонистов, фаланстеров и икарийцев, наводняют журналистику и трибуну и серьезно угрожают свободе труда и взаимным сношениям.

Ограничения

Г-н Прогибан (не я его так назвал, а г-н Шарль Дюпен) посвящал все свое время и капиталы на обработку железной руды в своих имениях. Так как природа была щедрее к бельгийцам, то они и продавали железо французам дешевле, чем г-н Прогибан, а это значило, что все французы, или вся Франция, могли иметь данное количество железа с меньшими затратами труда, покупая его у честных фламандцев. Руководствуясь собственным интересом, они не сделали ошибки, и каждый день можно было видеть, какое множество гвоздарей, кузнецов, колесников, механиков и земледельцев или сами отправлялись, или посылали своих доверенных за железом в Бельгию. Это очень не нравилось г-ну Прогибану.

И вот ему пришло в голову остановить это злоупотребление собственными силами. Это было бы еще наименьшим из зол, так как он один страдал от этого. «Я возьму ружье, — говорил он, — заткну за пояс четыре пистолета, наполню патронташ, опояшусь шпагой и в таком вооружении пойду на границу. Первого кузнеца, гвоздаря, механика или слесаря, который появится там обделывать свои, а не мои дела, я тотчас же убью — пускай знает, как надо жить».

Перед самым отходом г-н Прогибан задумался, что несколько охладило его воинственный жар, и сказал себе: «Прежде всего еще далеко не известно, как отнесутся к моему нападению покупщики железа, мои соотечественники и враги — как бы они прежде не убили меня самого. Потом, если бы я забрал с собой даже всех своих служителей, то и тогда мы не смогли бы выстеречь всех проходов. Наконец, вся эта затея обойдется мне очень дорого, гораздо дороже того, что она даст мне».

Г-н Прогибан с грустью решил было покориться своей участи и оставаться, как и все, свободным, как вдруг блестящая мысль озарила его. Он вспомнил, что в Париже существует громадная фабрика, выделывающая законы. «Что такое закон? — спросил он себя. — Это такая мера, которой, если она раз принята, будь она хороша или дурна — все равно, каждый обязан подчиниться. Для ее исполнения организуют общественную силу, а для учреждения этой общественной силы обращаются к народу и берут у него людей и деньги.

Если б мне удалось заполучить на этой великой парижской фабрике совсем маленький закон, который бы гласил, что бельгийское железо запрещено, я достиг бы следующих результатов: правительство заменило бы тех немногих служителей, которых я хотел послать за границу, 20 тысячами человек, сыновьями моих упрямых ковачей, слесарей, гвоздарей, кузнецов, ремесленников, механиков и земледельцев. Потом, чтобы поддерживать здоровье и доброе настроение этих 20 тысяч таможенников, оно роздало бы им 25 миллионов франков, которые были бы взяты у тех же ковачей, гвоздарей, ремесленников и земледельцев. Надзор был бы устроен гораздо лучше и не стоил бы мне ровно ничего, а я, сверх того, был бы огражден и от грубости перекупщиков; я стал бы продавать железо по той цене, по какой мне хотелось, и, наслаждаясь сладким покоем, радовался бы, что наш великий народ сделался жертвой позорной мистификации. Это отучило бы его лезть вперед и провозглашать себя предвестником и двигателем прогресса в Европе. Да, это было бы довольно пикантно, стоило бы похлопотать об этом».

И вот г-н Прогибан пошел на фабрику законов. В другой раз я, может быть, расскажу историю его темных проделок, а теперь буду говорить только о том, что он открыто делал. Пре- жде всего он подал господам законодателям следующую записку:

«Бельгийское железо продается во Франции по 10 фр., что заставляет и меня продавать мое железо по той же цене. Я желал бы продавать его по 15 фр., но не могу этого сделать по милости проклятого бельгийского железа. Сочините закон, который гласил бы так: отныне ввоз бельгийского железа во Францию запрещен. Тогда я тотчас же подниму цену на 5 фр., и вот какие будут от этого последствия: за каждый квинтал железа, который я буду отпускать, я буду получать не 10, а 15 фр., тогда я разбогатею наискорейшим образом, расширю свое производство и доставлю работу большему числу рабочих. Я и мои рабочие будем больше тратить к большей выгоде наших многочисленных поставщиков. А эти последние, располагая большим сбытом, увеличат свои заказы, и таким образом мало-помалу усиленная деятельность охватит всю страну. Эта благодетельная монета в 100 су, которую вы доставите моему карману, будет подобна камню, который, будучи брошен в озеро, оставит по себе на нем на далекое пространство бесконечное число концентрических кругов».

Фабриканты законов, восхищенные этой речью и оставшиеся в восторге, что узнали, как легко поднять на законном основании благосостояние народа, постановили ввести ограничение. «К чему эти праздные разговоры о труде и экономии? — говорили они. — К чему все эти тягостные средства умножить народное богатство, когда достаточно для этого одного декрета?» И действительно, закон имел все те последствия, какие предрекал г-н Прогибан, но, сверх того, он имел еще и другие последствия. Надо отдать полную справедливость г-ну Прогибану: рассуждение его не было ошибочно, но оно было неполно. Испрашивая себе привилегию, он указал только на то, что видно, но оставил в тени то, чего не видно. Он указал только на двух действующих лиц, тогда как на сцене их было трое. Постараемся исправить эту невольную или умышленную забывчивость.

Да, монета, законным порядком водворенная в карман г-на Прогибана, составляет выгоду для него самого и для тех, труд которых он должен поощрить. Если бы эта монета в силу нового закона упала с Луны, то ее добрые последствия не уравновешивались бы никакими вредными последствиями. К несчастью, эта таинственная монета в 100 су не падает с Луны, а выходит из карманов железника, гвоздаря, колесника, кузнеца, земледельца, строителя — словом, из кармана Жака Бонома, который, заплатив ее сегодня, не получает взамен нее ни на единый миллиграмм более железа, чем когда платил за него 10 фр. С первого взгляда каждый замечает, что это обстоятельство совершенно изменяет вопрос, ибо очевидно, что барыш г-на Прогибана состоит из убытка Жака Бонома и все, что г-н Прогибан может сделать на эту монету в пользу народного труда, мог бы сделать и Жак Боном. Камень был брошен на одну из точек поверхности озера только потому, что на законном основании не было дозволено бросить его на другую точку.

Следовательно, то, чего не видно, восполняет то, что видно, и в результате подобной операции является несправедливость, и притом, что особенно плачевно, несправедливость, установленная законом.

Но это не все. Я сказал, что в приведенном рассуждении оставлено в тени третье лицо. Я должен разоблачить здесь это лицо, и оно раскроет нам вторую потерю в 5 фр. Только тогда получится полный результат этой эволюции.

Жак Боном владеет 15 фр., добытыми тяжелым трудом. Мы берем здесь еще то время, когда он был свободен, т.е. до издания нового закона. Что делал он тогда с этими 15 фр.? На 10 фр. он покупал какой-нибудь новый товар и этой новинкой оплачивал квинтал бельгийского железа, если за него не делал этого посредник. Но у Жака Бонома оставалось еще 5 фр. Он не бросал их в реку (это то, чего не видно), но отдавал какому- нибудь промышленнику в обмен на доставленное им удовольствие, ну хоть, например, на покупку в книжной лавке «Речи Боссюэ о всеобщей истории».

Таким образом, в пользу народного труда поступало 15 фр., а именно 10 фр. — за новинку парижской промышленности; 5 фр. — торговцу книгами.

Что же касается Жака Бонома, то он за свои 15 фр. получает 2 предмета: один квинтал железа и одну книгу.

Но является новый закон.

В каком положении оказывается Жак Боном? В каком положении оказывается народный труд?

Жак Боном, уплачивая до последнего сантима свои 15 фр. г-ну Прогибану за квинтал железа, должен довольствоваться только одним этим квинталом железа и теряет удовольствие иметь еще книгу или какой-нибудь другой предмет. Значит, он теряет 5 фр. Ведь с этим нельзя не согласиться, точно так же как нельзя не согласиться и с тем, что если запрещение поднимает цену на товары, то потребитель теряет разницу.

Но, возразят мне, ее выигрывает национальный труд.

Нет, он ее не выигрывает, потому что с изданием нового закона он, как и прежде, получает те же 15 фр. Разница здесь только в том, что после издания закона эти 15 фр., принадлежавшие Жаку Боному, идут теперь на металлургию, а прежде, до издания закона, они делились между галантерейным и книжным магазинами.

Насилие, совершаемое на границе непосредственно самим г-ном Прогибаном или при посредстве закона, может быть рассматриваемо различно с нравственной точки зрения. Есть люди, которые думают, что всякое хищение перестает быть безнравственным, если только оно не противоречит закону. Я же не могу придумать другого, более увеличивающего вину обстоятельства. Как бы там ни было, но несомненно только одно, что экономические результаты совершенно одинаковы как в том, так и в другом случае.

Поверните дело как хотите, но сохраните только проницательность взора, и вы увидите, что ничего хорошего не выходит ни из законного, ни из беззаконного хищения. Мы не отрицаем, что для г-на Прогибана или его производства, пожалуй, даже для народного труда получается выгода 5 фр. Но мы утверждаем, что получаются также и два убытка: один для Жака Бонома, который принужден платить 15 фр. за то, что стоило ему прежде 10 фр., а другой для народного труда, теряющего разницу между двумя ценами. Выбирайте какую хотите из этих двух потерь для восполнения признанной нами выгоды, но одна из них всегда составит чистый убыток.

А вот мораль этого дела: насиловать не значит производить, а значит разрушать. О, если бы насиловать значило производить, то во сколько раз наша Франция была бы богаче того, что она есть!

Машины

«Проклятие машинам! С каждым годом их усиливающееся могущество приносит в жертву пауперизму миллионы рабочих, лишая их труда, с трудом — заработной платы, а с заработной платой и хлеба! Проклятие машинам!»

Вот какой крик несется от общего предрассудка, и эхо его раздается в журналах.

Но проклинать машины — значит проклинать ум человеческий!

Смущает же меня больше всего то, как может найтись хоть один человек, который мирился бы с таким учением!

Если оно справедливо, то к какому непреложному последствию оно ведет? К тому, что деятельность, довольство, богатство, всевозможное счастье составляют удел только тупых, умственно пораженных народов, которым Бог не даровал пагубной способности думать, наблюдать, рассуждать, изобретать, достигать с наименьшими средствами наибольших результатов. Наоборот, лохмотья, жалкие лачужки, нищета, истощение — неизбежный удел каждой нации, которая ищет и находит в железе, огне, ветре, электричестве, магнетизме, в законах химии и механики — одним словом, в силах природы дополнение к своим собственным силам. Здесь как раз уместно вспомнить слова Руссо: «Всякий человек, который мыслит, есть развращенное животное».

Но это не все. Если это учение справедливо, то, так как все люди думают и изобретают, так как действительно все, от первого до последнего, в каждую минуту своего существования стараются призвать к содействию естественные силы природы, сделать больше с меньшими усилиями, достигнуть наибольшего удовлетворения с наименьшим трудом, приходится заключить, что все человечество как бы охвачено общим стремлением к своему разрушению благодаря именно этому умственному тяготению к прогрессу, волнующему каждого из его членов.

Если это так, то статистика должна бы доказать, что жители Ланкастера, покидая из-за машин свою родину, идут искать работу в Ирландию, где эти машины неизвестны, а история должна бы засвидетельствовать, что варварство омрачает эпоху цивилизации, а цивилизация царит во времена невежества и варварства.

Очевидно, что в этой груде противоречий есть что-то такое, что отталкивает нас и дает знать, что в поставленной задаче скрывается что-то недостаточно выясненное.

Вся тайна заключается в следующем: за тем, что видно, скрывается то, чего не видно. Постараюсь выяснить эту тайну. Доказательства мои будут повторением предыдущих, потому что дело идет об одной и той же задаче.

Всем людям свойственна естественная склонность всегда стремиться к тому, что дешево, если только этому не мешает никакое насилие, т.е. что при одинаковом удовлетворении потребностей требует от них меньшего труда, все равно, откуда бы ни происходила эта дешевизна: от искусного иностранного производителя или от искусного производителя механического.

Теоретическое возражение, выставляемое против этой естественной склонности, одинаково в обоих случаях. И в том и другом случае ее упрекают в том, что будто бы труд обрекается ею на бездеятельность. Не бездействующий, а свободный труд — вот что, собственно, определяет ее.

И вот почему в обоих случаях этому стремлению противопоставляют на практике одно и то же препятствие — насилие. Законодатель ставит преграды иностранной конкуренции и воспрещает конкуренцию машинную. Каким же другим способом можно остановить естественную склонность всех людей, кроме лишения их свободы?

Правда, во многих странах законодатель поражает одну из этих двух конкуренции, не решаясь коснуться другой. Это доказывает только одно — что законодатель этой страны непоследователен.

Тут особенно нечему удивляться. Стоя на ложном пути, всегда будешь непоследователен, иначе все человечество было бы побито. Никто никогда еще не видал, да и не увидит, чтобы какой бы то ни было ложный принцип был доведен до конца. Мне приходилось уже говорить, что непоследовательность есть предел нелепости. К этому я мог бы прибавить, что она в то же время служит и ее доказательством.

Но вернемся к нашему объяснению, оно не будет продолжительно.

Жак Боном имел 2 фр., которые платил прежде за работу двум рабочим. Но вот он с помощью веревок и гирь выдумывает такое приспособление, которое сокращает его труд наполовину. Благодаря этому изобретению он достигает той же цели — сберегает 1 фр. и отпускает одного рабочего. Он рассчитывает одного рабочего, это то, что видно.

Обыкновенно ничего не видя, кроме этого, говорят: «Вот как бедность следует за цивилизацией, вот как свобода пагубна для равенства. Ум человеческий сделал завоевание, и тотчас же рабочий навсегда упал в бездну пауперизма. Может случиться, что Жак Боном оставит у себя работать обоих рабочих, но тогда он не даст каждому из них больше 10 су, потому что они будут конкурировать друг с другом и согласятся на убавку жалованья. Вот каким образом богатые становятся все богаче, а бедные все беднее. Надо переделать общество».

Прекрасное заключение, достойное своего начала!

К счастью, и заключение, и начало одинаково ложны, потому что за первой половиной явления, за тем, что видно, скрывается другая половина — то, чего не видно.

Не видно же того франка, который сберег Жак Боном, не видно необходимых последствий этого сбережения.

Так как Жак Боном вследствие своего изобретения не тратит теперь на заработную плату более одного франка, то у него остается другой франк в запасе.

Следовательно, если оказывается в мире рабочий, предлагающий свои свободные руки, то оказывается в мире и капиталист, предлагающий свой свободный франк. Эти два элемента встречаются и взаимно дополняют друг друга.

Ясно как день, что соотношение между спросом и предложением труда, между спросом и предложением заработной платы ни в чем не изменилось.

Благодаря изобретению один рабочий за один франк исполняет теперь то же самое дело, какое прежде исполняли двое рабочих.

Второй же рабочий за один франк исполняет уже какое-нибудь новое дело. Что же тут изменилось в мире? Для народа получилось одним новым удовлетворением больше, или, другими словами, изобретение составляет, так сказать, даровое завоевание, даровую прибыль для человечества.

Из той же формы доказательства, которую я привел, пожалуй, выведут такое заключение:

«Если кто извлекает выгоды из изобретения машин, то один только капиталист. А рабочий класс не только временно пострадает, но и никогда не воспользуется выгодами этого изобретения, потому что, по вашему же объяснению, машины только перемещают часть народного труда, правда, не уменьшая его, но зато нисколько и не увеличивая».

Составляя этот очерк, я не задавался мыслью разрешить все возражения. Единственная цель моя состояла в том, чтобы разбить общий предрассудок, весьма опасный и притом весьма распространенный. Я хотел доказать, что если новая машина и лишает временно известное количество рук работы, то в то же время непременно создает свободный фонд вознаграждения. Эти руки и этот фонд комбинируются, чтобы произвести то, что невозможно было произвести до изобретения, а из этого следует, что в окончательном результате благодаря этому изобретению при одинаковом труде увеличивается сумма получаемых удовлетворений.

Кто пользуется этим излишком удовлетворения?

Капиталист, изобретатель; он первым извлекает пользу из машины, и в этом состоит его вознаграждение за его изобретательность и решимость. В этом случае, как мы видим, он делает на издержках производства сбережение, которое, на что бы оно ни было употреблено (а на что-нибудь оно будет употреблено непременно), даст работу как раз тому количеству рук, какое машина оставила без работы.

Но скоро наступает конкуренция, которая заставляет его понизить продажную цену своего продукта соразмерно этому самому сбережению.

Тогда уже не изобретатель пользуется выгодой от своего изобретения, а покупатель его продуктов, потребитель, общество, а в том числе и рабочие, — одним словом, человечество.

Здесь не видно того, что сбережение, оказавшееся в распоряжении всех потребителей, составляет фонд, из которого черпается заработная плата для вознаграждения рабочих, оставшихся вследствие введения машин без работы.

Возвращаясь к нашему примеру, мы видим, что Жак Боном производил свой продукт, расходуя 2 фр. на заработную плату.

Теперь благодаря его изобретению заработная плата обходится ему только в 1 фр.

Пока он продает свой продукт по прежней цене, один рабочий оказывается лишним для приготовления этого специального продукта, это то, что видно; но тут является другой рабочий, который получает работу на 1 фр., сбереженный Жаком Бономом, это то, чего не видно.

Когда в силу естественного хода вещей Жак Боном принужден будет понизить на 1 фр. цену своего продукта, он не сделает никакого сбережения; тогда он не будет иметь в своем распоряжении 1 фр., на который он мог бы сделать новый заказ национальному труду. Но в этом случае место его займет потребитель его продукта, а этот потребитель есть все человечество. Тот, кто купит этот продукт, заплатит за него на 1 фр. дешевле, т.е. сбережет 1 фр., который непременно поступит в фонд для выдачи заработной платы, это опять то, чего не видно.

У этой задачи о машинах есть еще и другое решение, основанное на фактах.

Говорили так: машина уменьшает издержки производства и понижает цену продукта. Вследствие понижения цены продукта усиливается потребление, которое, в свою очередь, вызывает расширение производства и, в конце концов, дает после изобретения работу тому же, если не большему, числу рабочих, чем сколько требовалось их до этого изобретения. В подтверждение этого мнения ссылаются на типографское дело, прядильни, печать и т.д.

Это доказательство не имеет научного значения.

Из приведенного положения следовало бы заключить, что если бы потребление специального продукта, о котором идет речь, осталось без изменения или почти без изменения, то машина нанесла бы вред труду, но это не так.

Предположим, что в какой-нибудь стране все мужчины носят шляпы. Если бы благодаря машине цена на них понизилась наполовину, то отсюда еще не следует непременно, что стали бы носить вдвое больше шляп.

Скажут ли, что в данном случае часть народного труда осталась без дела? Да, это так по обыкновенному пониманию, но это не так по моему пониманию. Хотя в такой стране и не было бы куплено ни одной шляпой больше, однако весь фонд, сбереженный на заработную плату, остался бы неприкосновенным. То, чего пошло бы менее на приготовление шляп, осталось бы в экономии у всех потребителей и было бы употреблено на вознаграждение рабочих, оставшихся вследствие введения машин без работы и, таким образом, вызвало бы усиленное развитие других отраслей промышленности.

Таков общий порядок вещей. Я видел журналы, стоившие 80 фр., теперь же они стоят 48, а это составляет для подписчиков экономию 32 фр. Неизвестно, пойдут ли эти 32 фр. на журнальное дело, да в этом и нет никакой надобности, но вот что достоверно известно и что действительно необходимо — если они не примут именно это направление, то непременно примут какое-нибудь другое. Один воспользуется ими, чтобы выписывать больше журналов, другой — чтобы лучше есть и пить, третий — чтобы лучше одеваться, четвертый — чтобы иметь лучшую обстановку.

Итак, все производства солидарны между собой. Они образуют одно обширное целое, все части которого соединяются невидимыми каналами. То, что сбережено в одном производстве, идет на пользу всех остальных. Тут особенно важно понять, что никогда, безусловно никогда, сбережения не действуют во вред труду и заработной плате.

Кредит

Во все времена и особенно в последние годы мечтали о том, чтобы сделать богатство всеобщим посредством всеобщего кредита.

Я думаю, без преувеличения можно сказать, что с февральской революции парижская печать выбросила в общество более 10 тыс. брошюр, предлагавших такое решение социальной задачи.

Но это решение, увы, основывается на чистейшем оптическом обмане, если только оптический обман может служить основанием.

Обыкновенно начинают с того, что смешивают деньги с продуктами, потом бумажные деньги со звонкой монетой, и из этих-то двух смешений стараются вывести действительный факт.

При решении этого вопроса надо, безусловно, забыть о деньгах, о монете, процентных бумагах и других орудиях, при помощи которых продукты переходят из рук в руки, а надо иметь перед глазами только самые продукты, составляющие действительный предмет займа.

Когда земледелец занимает 50 фр., чтобы купить себе плуг, то на самом деле ему дают взаймы не эти 50 фр., а плуг.

Когда торговец занимает 20 тыс. фр. для покупки дома, то долги его составляют не 20 тыс. фр., а дом.

Деньги являются здесь только для того, чтобы облегчить сделку между несколькими сторонами.

Пьер, может быть, не хочет давать взаймы свой плуг, а Жак готов, может быть, дать взаймы свои деньги. Что делает тогда Гильом? Он занимает деньги у Жака и на них покупает плуг у Пьера.

На самом же деле никто ни у кого не занимает денег ради денег. Деньги занимают для того, чтобы с помощью их приобрести известные продукты. Следовательно, ни в одной стране не может быть передано из рук в руки больше продуктов, чем сколько их есть на самом деле. Сколько бы ни было в обращении наличной монеты и бумажных денег, все кредитующиеся, взятые вместе, не могут получить больше плугов, домов, инструментов, съестных припасов, материалов, чем сколько кредиторы могут снабдить ими.

Тут надо твердо помнить, что каждый заемщик имеет своего заимодавца, что каждый заем предполагает ссуду. А если это так, то какую пользу могут принести кредитные учреждения? А ту пользу, что они облегчают сношения между должниками и кредиторами, дают им возможность сойтись между собой, столковаться. Но все-таки они никак не могут вдруг увеличить количество предметов, занятых и розданных взаймы.

А между тем для достижения цели наших реформаторов требуется именно такое значение, потому что они помышляют ни более ни менее как о том, чтобы доставить плуги, дома, орудия, съестные припасы, сырые материалы всем, кто их желает иметь.

Что же придумали они для этого? Чтобы займы были обеспечены государством. Вникнем глубже в этот вопрос, потому что здесь есть что- то такое, что видно, и что-то такое, чего не видно. Постараемся разглядеть и то и другое. Предположите прежде всего, что во всем мире существует только один плуг, а желают иметь его два земледельца.

Пьер — единственный владелец плуга во всей Франции. Жан и Жак хотят занять его. Жан своей честностью, состоятельностью, хорошей репутацией вполне обеспечивает этот заем. Ему верят, у него есть кредит. Жак не внушает доверия к себе или внушает его менее Жана. Понятно, что Пьер отдаст свой плуг взаймы Жану.

Но вот под внушениями социалистов в это дело вмешивается государство и говорит Пьеру: «Отдайте свой плуг Жаку, я ручаюсь за уплату, а моя гарантия вернее, чем гарантия Жана, потому что он один отвечает за свой долг, тогда как я, государство, хотя, правда, и не имею ничего, но зато располагаю достоянием всех плательщиков; в случае надобности я заплачу тебе их же деньгами и капитал, и проценты».

Вследствие этого Пьер отдает свой плуг Жаку; это то, что видно.

А социалисты, потирая руки, говорят: «Посмотрите, как удался наш план! Благодаря вмешательству государства бедный Жак имеет плуг; ему незачем теперь руками копать землю, и вот он на пути к благосостоянию. Это благо для него и выгода для всей нации вообще».

Но нет, господа, тут нет никакой выгоды для всей нации, потому что вот чего не видно.

Не видно того, что плуг достался Жаку только потому, что он не достался Жану.

Не видно того, что если теперь Жак пашет, вместо того чтобы копать землю заступом, то Жан принужден будет копать ее, вместо того чтобы пахать.

А следовательно, увеличение займа, которого хотели социалисты, оказывается простым перемещением его.

Кроме того, не видно того, что это перемещение заключает в себе две глубокие несправедливости: несправедливость по отношению к Жану, который заслужил кредит своей честностью и трудолюбием, но оказывается лишенным его, и несправедливость по отношению к плательщикам, принужденным платить долг, который их вовсе не касается.

Но может статься, скажут, что государство доставляет Жану ту же легкость пользования кредитом, как и Жаку? Но ведь на свете только один свободный плуг, и никак нельзя дать взаймы двух плугов. И вот остается здесь все тот же аргумент, а именно, что благодаря вмешательству государства будет заключено займов больше, чем выдано ссуд, так как в данном случае плуг представляет собой совокупность всех свободных капиталов в стране.

Правда, я свел всю эту операцию к ее простейшей форме. Но приложите тот же аргумент ко всем правительственным кредитным учреждениям, как бы они ни были сложны, и вы убедитесь, что все они приводят только к одному результату — к перемещению кредита, но не к увеличению его. В данной стране и в данное время существует всегда только известное количество свободных капиталов, и все они находят себе помещение. Принимая на себя гарантию за несостоятельных должников, государство может сильно увеличить число заемщиков и поднять этим размер процентов (всегда в ущерб плательщикам); но чего оно не может сделать, так это увеличить число заимодавцев и общую сумму ссуд. Но я не желал бы, чтобы навязали мне заключение, от которого Бог да сохранит меня. Я говорю, что закон не должен искусственно благоприятствовать займам, но я не говорю, что закон должен искусственно препятствовать им. Если в нашей ипотечной или какой-нибудь другой системе замечаются препятствия к расширению или правильному применению кредита, то пусть устранят их, ничего не может быть лучше и справедливее этого. Но в этом все, чего во имя свободы могут требовать у закона реформаторы, достойные этого имени.