Обществоведы уделяют большое внимание теме революций, но все созданные ими теории оказались малопригодны для практического прогнозирования. Недавние революции стали для них такой же неожиданностью, как и для всех остальных. В настоящей статье я утверждаю, что революционные процессы еще не раз преподнесут нам сюрпризы, хотя выявить страны, где вероятность внезапного «взрыва» велика, все же возможно. В центре моей аргументации лежит тезис о фальсификации предпочтений — неверное изложение людьми своих преференций под предполагаемым давлением социальной среды. Фальсифицируя свои предпочтения по отношению к существующему режиму, недовольные граждане искажают представления о возможности революционных перемен. Главный довод статьи можно опровергнуть, создав модель, позволяющую успешно спрогнозировать, где и когда произойдет очередная революция.
Крушение коммунизма и иные непредвиденные потрясения
Интеллектуалы спорят по многим вопросам, поэтому не стоит удивляться, что падение коммунистических режимов в Восточной Европе вызвало столько разногласий. Примечательно здесь лишь одно: практически все мы согласны с тем, что этот судьбоносный сдвиг застал мир врасплох. Масса данных свидетельствует — буквально никто не предвидел, что еще до конца 1980-х годов коммунистический по всей Восточной Европе рухнет — причем быстро и почти без кровопролития. Тех, кого ошеломили эти события, можно разделить на четыре категории[1] .
К первой относятся наблюдатели за пределами региона, в том числе журналисты, дипломаты, государственные деятели, футурологи и ученые. Если говорить о последней группе, то врасплох были застигнуты и видные специалисты по Восточной Европе, и обществоведы — авторы нашумевших теорий о том, что социальные изменения можно во многом предвидеть (детальный анализ этих теорий см.: Lichbach 1995, особенно раздел 9-2).
В другую категорию входит население Восточной Европы. Огромное количество рассказов очевидцев свидетельствует о том, что сами восточноевропейцы были ошеломлены внезапным крушением коммунистических режимов в своих странах. Есть и кое-какие систематизированные данные на этот счет — результаты социологического опроса, проведенного через четыре месяца после падения Берлинской стены. В марте 1990 года специалисты из германского Института Алленсбаха задали респондентам в ГДР (выборка была репрезентативной) вопрос: «Могли ли вы еще год назад ожидать, что в стране произойдет подобная мирная революция?». Утвердительно ответили лишь 5% опрошенных; еще 18% заявили, что «ожидали, но не так скоро», а целых 76% признали, что для них эти события стали полной неожиданностью[2]. Эти цифры особенно примечательны с учетом явления, которое психологи называют «ложным предвидением» — склонности людей задним числом думать, что они предугадывали произошедшие события (Fischhoff, Beyth 1975)[3].
В отношении перечисленных категорий — сторонних наблюдателей и простых восточноевропейцев — можно заметить (на том основании, что в большом сообществе оптимальный для индивида вариант — не разбираться в социальных вопросах[4]): у людей, неспособных повлиять на развитие событий или лишенных кровной заинтересованности в тех или иных политических тенденциях, нет причин тратить время на сбор информации о вероятности революции. Тем не менее среди тех, кого она буквально ошеломила, было немало индивидов, в случае крушения коммунизма приобретавших или терявших очень многое. Они составляют две наши последние категории.
Среди «проигравших», которых события застали врасплох, были и руководители коммунистических режимов. Даже без военной помощи СССР у восточноевропейских коммунистических партий было достаточно средств, чтобы подавить нарастающее оппозиционное движение на начальном этапе. И если они позволили массовой оппозиции набрать силу, то во многом потому, что просто не осознавали, насколько быстро развитие событий может выйти у них из-под контроля. Примечательно, что даже после свержения правящих режимов в нескольких странах Восточной Европы румынский лидер Николае Чаушеску спокойно отправился с государственным визитом в Иран, полагая, что его популярность в обществе остается неизменной, и он сможет легко пресечь любую попытку мятежа.
В числе «выигравших», в не меньшей степени удивленных произошедшим, оказались восточноевропейские диссиденты. По причинам, которые мы проясним ниже, эта категория наиболее значима, поскольку некоторые диссиденты как немногие другие осознавали чрезвычайную уязвимость правящих режимов своих стран. К примеру, в конце 1970-х чехословацкий оппозиционер Вацлав Гавел написал блестящее эссе «Сила бессильных», где утверждал, что когда-нибудь коммунистическая система развалится как карточный домик, поскольку ее опора — ложь (Havel [1979] 1985). Тем не менее, когда признаки грядущих потрясений в Восточной Европе уже множились — в частности, Горбачев намекнул, что доктрина Брежнева больше не действует, — даже такой проницательный наблюдатель как Гавел счел их незначительными. Незадолго до событий конца 1989 года он несколько раз остерегал своих читателей от несбыточных мечтаний (см.: Kuran 1991: 9).
Конечно, восточноевропейские революции были не первыми восстаниями, заставшими весь мир врасплох. Достаточно вспомнить хотя бы три успешные революции — Французскую, Русскую и Иранскую, — которые буквально ошеломили своих вождей, участников, жертв и наблюдателей. Один из главных выводов шедевра Токвиля «Старый порядок и революция» заключается в том, что падение монархии во Франции не предвидел никто (Tocqueville [1856] 1955). А буквально за несколько недель до Февральской революции 1917 года в России Ленин высказал предположение: революционный взрыв в стране — дело настолько далекого будущего, что сам он до него не доживет. И даже после начала демонстраций, увенчавшихся свержением династии Романовых, иностранные дипломаты в Петербурге сообщали в свои столицы, что ситуация в России остается стабильной. Аналогичным образом, за несколько месяцев до Иранской революции 1978–1979 годов в одном из докладов американской разведки Иран характеризовался как островок спокойствия посреди бурного моря (Hoveyda 1980: 16–17). Иранская компартия, в свою очередь, настолько ошиблась в своих прогнозах, что Москва, использовавшая КПИ как источник информации, сменило все ее руководство. Даже аятолла Хомейни был ошеломлен событиями, вознесшими его на вершину власти. Хотя в публичных выступлениях он уверенно утверждал, что шахский режим находится на грани крушения, в частных беседах с ближайшими соратниками аятолла еще за две недели до триумфального возвращения в Тегеран оценивал возможность его свержения весьма скептически (Heikal 1982: 156–157).
Несколько загадок и две проблемы
Почему люди, обладающие глубокими знаниями о механизмах общественного строя или имеющие привилегированный доступ к информации о его «подводных течениях», не могут предугадать неминуемый взрыв? Из-за чего даже самые проницательные и информированные члены общества не подозревают о приближении социальных перемен эпохального значения? Эти вопросы особенно ставят в тупик сегодня, когда нам задним числом кажется, что признаки надвигающихся революций во Франции, России, Иране и Восточной Европе были совершенно очевидны. В том, что касается последней, можно однозначно говорить об экономических провалах советского блока и необычайном раздражении, которое вызывала монополия компартий на политическую власть. Характерно, что всего за несколько лет, что прошли после этой революции, появилось множество книг и статей, где изложена масса различных причин, по которым коммунистические режимы в Восточной Европе с большой вероятностью могли пасть, а то и вовсе были обречены (см., например: Brown 1991; Frankland 1992; Ramet 1991). Но если признаки грядущих перемен сегодня выглядят столь четкими, почему до конца 1989 года они оставались незамеченными? Почему в том, что касается крушения коммунизма в Восточной Европе, наш ретроспективный взгляд явно превзошел наш дар предвидения?
Несколько лет назад я попытался разгадать эти загадки (Kuran 1991) на основе общей теории о неожиданности революций, разработанной мною еще до свержения коммунистического строя в Восточной Европе (Kuran 1989). Ниже я кратко изложу свою тогдашнюю аргументацию. Этот сжатый очерк создаст основу для решения двух проблем.
Первая из них связана с анализом значения нашей неспособности предугадать революционные события в прошлом в плане прогнозирования будущих революций. Ответ на этот вопрос отнюдь не очевиден. Тот факт, что прежде наш дар предвидения оказывался слабым, отнюдь не означает, что любые будущие революции столь же вероятны или столь же неожиданны. Речь ведь не идет о том, что, заглядывая вперед, мы должны одинаково оценивать вероятность революции, скажем, в Австрии и Мексике, Румынии или Египте. Таким образом, нельзя утверждать, что нашу способность предвидеть внезапные социальные сдвиги невозможно повысить.
Вторая проблема, которую мы хотим решить в настоящей статье, связана с определением методов совершенствования нашей способности прогнозировать подобные события. Я намерен показать, что способы выявить уязвимость политического статус-кво существуют, а значит, нам по силам снизить уровень неопределенности в отношении социальных изменений. Как минимум мы можем определить, где будущие революционные «сюрпризы» маловероятны.
Фальсификация предпочтений и скрытый революционный потенциал
Как следует реагировать на тот факт, что революции происходили неожиданно? Поскольку адекватной модели общественных изменений в целом и революционных изменений в частности пока не существует, можно попытаться создать более эффективную модель, обеспечивающую идеальное — или близкое к идеальному — прогнозирование. С другой стороны, можно просто добавить внезапность революций к списку тех явлений, которым нам следует найти объяснение. На мой взгляд, второй вариант более реалистичен и плодотворен. Соответственно, теория, которую я намерен кратко изложить, не предполагает возможного наличия всей соответствующей информации. Напротив: то, что люди знают и чего не знают, мы включаем в число факторов, нуждающихся в прояснении. Цель данной гипотезы — одновременно создать знание и выявить его пределы.
В основе теории лежит взаимозависимость решений, принимаемых политическими акторами. Конкретно, я признаю, что по любому вопросу (будь то либерализация торговли, законы об абортах или приемлемость политического режима) у человека есть частные предпочтения и публичные предпочтения. Если они различаются, это значит, что индивид занимается фальсификацией предпочтений. Несколько упрощая дело, представим, что частные предпочтения индивида известны лишь ему самому, а публичные — это то, чем он решает поделиться с другими. Распределение этих двух предпочтений среди населения можно назвать, соответственно, частным и общественным мнением[5]. На деле на частные предпочтения человека по тому или иному вопросу влияют социальные процессы, определяющие общественное мнение[6]. Однако в ходе нашего анализа мы можем учесть частные предпочтения и их эволюцию как данность. Это упрощение ситуации позволит нам сосредоточиться на формировании и трансформации публичных предпочтений и общественного мнения. Даже беглое описание этих процессов во многом позволит разгадать упомянутые выше загадки.
Одной из детерминант публичных предпочтений человека являются его частные предпочтения. Фальсификация предпочтений чревата для фальсификатора ущербом — в том смысле, что в результате он утрачивает самостоятельность и жертвует собственными принципами. Таким образом, признавая все остальные условия константными, можно сделать вывод, что человек, недовольный существующим режимом, с большей вероятностью примет участие в антиправительственном митинге, чем индивид, которого этот режим устраивает. Другой детерминантой следует признать соотношение выгод и издержек, связанных с альтернативными вариантами публичных предпочтений. Если вероятной ценой участия в митинге, а значит, и обнародования приверженности переменам, является тюремный срок или остракизм окружающих, разумный образ действий может заключаться в том, чтобы стоять в сторонке и даже приветствовать появление сотрудников сил безопасности, не оставляя сомнений в своем отношении к происходящему. Внешние выгоды и издержки, связанные с выбором публичных предпочтений, как правило зависят от выбора, который делают другие. Если в демонстрациях против режима участвует небольшое число людей, возможные внешние издержки от выхода на манифестацию могут быть куда выше, а выгоды — куда меньше, чем в случае, когда улицы забиты протестующими.
Как правило определенное сочетание ожидаемых выгод и издержек поддерживает лояльность индивида к существующему режиму, а иное соотношение между ними побуждает его примкнуть к оппозиции. Соотношения, при которых для индивида нет разницы между обеими вариантами, определяют его «революционный порог». В любом обществе, где легитимность режима ставится под сомнение, революционный порог для его отдельных членов различен. Вариаций частных предпочтений, а также вариаций в восприимчивости к давлению общества достаточно, чтобы обеспечить распределение этих «порогов».
В рамках очень широкой категории ситуаций распределение порогов порождает не одну самопроизвольную схему распределения публичных предпочтений. Иными словами, для общественного мнения в этом случае характерно наличие ряда «равновесий». Одно или несколько таких равновесий могут нести в себе революционные изменения действующего социального порядка. Однако их существование не обязательно становится известным, поскольку не являются общеизвестными и сами революционные пороги.
Один из важных результатов описанного феномена заключается в том, что в любом конкретном обществе когнитивные, экономические и социальные процессы могут все больше способствовать революционной «искре», но при этом никто не осознает потенциала общественных перемен. Таким образом может сложиться ситуация, когда общество оказалось на грани мощного взрыва, но при этом все по-прежнему убеждены — и утверждают, — что оно стабильно. В какой-то момент небольшого, незначительного в отдельности события может оказаться достаточно, чтобы запустить революционный процесс — хотя никаких гарантий, что это событие обязательно произойдет, не существует. Начавшись, процесс станет неожиданностью для всех, включая и тех людей, чьи действия привели его в движение.
Когда происходит революция, на поверхность выплескивается давнее подспудное недовольство. Более того, люди, которых в общем устраивал старый режим, поддерживают новый, чтобы не прослыть потенциальными контрреволюционерами и не подвергнуться за это гонениям. Они делают вид, что их поддержка старого порядка никогда не была искренней, что она была обусловлена фальсификацией предпочтений в целях самосохранения. Из-за этого свергнутый режим начинает казаться еще более непрочным, чем он был на самом деле. Кроме того, подобные действия вдвойне облегчают ученым поиск вероятных объяснений свершившимся фактам. Поэтому обществоведы постоянно «выдают на гора» множество объяснений революциям, которые никто не смог предвидеть. Признаю: данный парадокс основан на феномене фальсификации предпочтений. До революции эта фальсификация скрывает предпосылки ее успеха, а после нее затушевывает факторы, работавшие против перемен.
Пределы социального знания
Таким образом, фальсификация предпочтений искажает и скрывает информацию о возможностях развития политических событий. В этой связи возникает вопрос: какую пользу может принести теория, определяющая препятствия к пониманию и прогнозированию социальных процессов? Зачем изучать пределы социального знания, когда неисследованными остаются так много факторов, которые мы несомненно в состоянии познать? Не рано ли признавать свое поражение в деле объяснения и прогнозирования революций?
Я не разделяю опасений, звучащих в этих вопросах, ведь выявление пределов знания — это не признание себя побежденным. Напротив, оно само по себе расширяет круг полезных знаний. Добавлю: это также один из шагов, необходимых для выработки реалистичной программы научных исследований. Дарвин не ставил палки в колеса развитию науки и не отбросил ее назад, создав теорию, ограничивающую нашу способность прогнозировать будущий путь биологической эволюции. Напротив, совершив качественный скачок в области биологических знаний, теория Дарвина стимулировала исследования, повысившего наши возможности в плане контроля над эволюцией конкретных видов. Целью любой науки — не только биологической — должно быть объяснение объяснимого, предсказание предсказуемого и, что не менее важно, отделения того, что можно познать, от непознаваемого[7].
Тем, кто с этим не согласен, я предлагаю проанализировать основные общественные тенденции нашего времени и задать себе вопрос: была ли хоть одна из них точно спрогнозирована и понимаем ли мы хоть одну из них полностью, даже задним числом. Знаем ли мы точно, почему в конце XX века произошел взлет религиозного фундаментализма и националистических настроений, а Восточная Азия превратилась в экономического гиганта? Кто в 1950-е годы мог предвидеть, что в 1970-е Южная Корея превратится в крупного экспортера промышленной продукции, что светская идеология по всему миру окажется в положении обороняющегося, что повысится интенсивность межэтнических вооруженных конфликтов? Даже беглый взгляд на историю общественных наук покажет, что, по крайней мере в полититических процессах, где решения принимает множество акторов, идеальное прогнозирование и полное объяснение событий не является для них нормой. Даже в экономике, которую можно назвать самой упорядоченной и развитой из общественных наук, прогнозирование результатов, определяемых коллективными решениями, не отличается эффективностью. Гипотезы, объясняющие действие экономических механизмов, например, теория Адама Смита о том, как из действий движимых личными интересами акторов вырастает экономическая система и процветание (Smith [1776] 1937), не обеспечивают надежного долгосрочного прогнозирования экономических перспектив тех или иных стран[8].
Таким образом в практическом плане различие между социальными теориями, порождающими полное знание, и теми, что дают лишь ограниченное знание, скорее поверхностно, чем реально. Разница заключается прежде всего в том, что некоторые теории маскируют собственную ограниченность, а другие четко ее демонстрируют.
Ограниченность изложенной модели революционных процессов связана с двумя отдельными причинами. Первая состоит в ее нелинейности, что связано с взаимозависимостью публичных предпочтений, формирующих общественное мнение. В частности степень восприимчивости общественного мнения к изменениям в настроении индивидов не постоянна, а изменчива. Нелинейность допускает значительную вариабельность последствий того или иного потрясения. Эффекты конкретного события могут быть несоразмерно велики или несоразмерно малы. В нашем контексте мощные сдвиги в личных предпочтениях могут никак не влиять на общественное мнение, пока не произойдет какое-то крохотное изменение, радикально меняющее общественное мнение за счет лавинообразного процесса. Привести лавину в движение могут и события в других странах. Так, в 1989 году каждый успех в борьбе с коммунизмом снижал опасности, связанные с открытыми проявлениями инакомыслия в странах, где коммунистические режимы еще находились у власти. В результате возникал «эффект домино»: лавина в одной стране запускала еще более мощную цепную реакцию в других [9].
Пределом результативности модели в плане объяснения и прогнозирования служит неполная наблюдаемость взаимозависимости между публичными предпочтениями. Мы никогда не можем быть уверены — особенно заранее — относительно возможных последствий конкретного сдвига в пользу оппозиции. Таким образом, если в обществе распространена фальсификация предпочтений, мы даже при самом глубоком понимании масштабов и последствий этого явления можем не заметить, что равновесие, поддерживающее статус-кво, очень скоро нарушится. Вспомним: даже Гавел, осознававший, что поддержка коммунистического строя носит в основном неискренний характер, а значит, правящие режимы в восточноевропейских странах непрочны, не смог предвидеть события второй половины 1989 года.
Проясним ситуацию с эффектами нелинейности и неполной наблюдаемости. В отсутствие фальсификации предпочтений, являющейся причиной неполной наблюдаемости, мы всегда будем заранее знать о приближении разрыва в эволюционном политическом развитии общества. К примеру, мы будем знать, что лавина антиправительственных протестов придет в движение, если хотя бы еще 100 человек разочаруются в политическом статус-кво. А в отсутствие взаимозависимости между публичными предпочтениями — источника нелинейности — небольшие сдвиги в настроениях людей не приведут к взрывоопасному изменению общественного мнения. Если четко наблюдаемое изменение заинтересованности общества в целом в сохранении статус-кво вполне может обернуться масштабным сдвигом в общественном мнении, незаметная перемена в настроении небольшого числа людей приведет в лучшем случае к столь же незначительным последствиям. Однако при наличии фальсификации предпочтений и взаимозависимости эти последствия обретают непредвиденный и несоразмерный характер.
Тот факт, что результат не был предсказан, не означает, что он совершенно необъясним. Задним числом многие непредвиденные события трактуются вполне точно. Мы многое знаем об условиях и причинах недовольства, служащего движущей силой современного фундаментализма, хотя предсказать его рост тоже не удалось. Мы знаем, почему и как восточноевропейцы свергли коммунистические режимы, хотя падение Берлинской стены стало для нас полной неожиданностью. Изложенная выше теория в соответствии с собственной логикой дает ответ на вопрос, почему объяснить событие зачастую легче, чем предсказать: изменение в общественном мнении выносит на поверхность массу информации, соответствующей этому сдвигу, точно так же, как оно скрывает информацию, ему противоречащую [10]. Проблема усугубляется тем, что данные, укладывающиеся в рамки произошедшего события, выявить проще, чем те, что ему противоречат (см.: Fischhoff, Beyth 1975; Nisbett, Ross 1980, особенно главы 5–7).
Способность модели продемонстрировать, почему объяснить феномены легче, чем предсказать, не следует считать чем-то незначительным. В общественных науках эти два понятия зачастую используются как синонимы, как будто модель, позволяющая верно истолковать прошлое, столь же эффективна при прогнозировании будущего. Более того, ретроспективный анализ редко дает ответ на вопрос, что именно в ходе событий было известно акторам и что им могло быть известно. Подобный анализ обычно сводится к тому, что зафиксированные события просто не могли не произойти, и не объясняет, почему же тогда они не были предсказаны.
В частности, во многих трудах о восточноевропейских революциях утверждается, что они были неизбежны. Однако это лишь вводит людей в заблуждение. К примеру, если бы коммунистические режимы до сих пор находились у власти, разве мы не стали бы приводить столь же убедительные доводы об их прочности? Кто бы тогда обратил серьезное внимание на признаки уязвимости коммунистического строя? На самом деле, если бы революции не произошли, подавляющее большинство специалистов по Восточной Европе не сочло бы сохранение стабильности в этих странах чем-то загадочным.
Другой красноречивый пример — недавние мнения западных ученых о ситуации в Иране. До Иранской революции почти все специалисты по этой стране придерживались точки зрения, что ее государственный строй носит деспотический характер, а народ погряз в покорности и фатализме. Однако с 1979 года многие заговорили о том, что вся история Ирана — это история сильного общества и слабого государства. Иранское духовенство, до революции считавшееся адептом спокойствия, теперь изображают революционной силой, способной свергать и создавать правящие режимы[11]. Но если бы в Тегеране до сих пор правила династия Пехлеви, модные сегодня теории скорее всего оставались бы где-то на периферии исследований по иранской тематике.
Из-за практических трудностей с прогнозированием общественных процессов некоторые ученые приходят к выводу, что социальные теории вообще бесполезны. Они считают: следует ограничиться конкретными исследованиями, не пытаясь стремиться к концептуальному единообразию. К примеру в том, что касается революций, неоднократные провалы с их прогнозированием побуждают некоторых политологов к призыву покончить с поисками общей теории революций (см., например: Dunn 1989: 2–3; Bunce 1991, особенно с. 152–153). Подобные ученые заслуживают похвалы за то, что привлекают внимание к прискорбным результатам наших попыток предсказать социальные потрясения. Однако они ошибаются, отвергая возможность общих выводов о революционных процессах. Проблема заключается не в теоретизировании как таковом, а в характере теоретизирования, преобладающего в общественных науках. Нам нужны теории, создаваемые с четким осознанием своей ограниченности, а также различий между объяснением и прогнозированием. Теории, отвечающие этим двум критериям, способны учесть наблюдения, которые, как нам внушают, доказывают бесплодность поисков концептуального единообразия и обобщений.
Прежде чем мы двинемся дальше, было бы полезно сравнить понятие неполной нелинейной наблюдаемости и его диаметральную противоположность — наблюдаемую линейность. Допустим, что a и b — это наблюдаемые переменные, и рассмотрим линейное уравнение: b = 3a + 2. Это уравнение говорит о том, что изменения a, большие или малые, вызывают в три раза большие изменения b. Как таковое, оно не отражает вариаций восприимчивости b к изменениям a. Эти вариации, конечно, можно свести к «шуму» — термину, которым в статистике обозначаются случайные события, несовершенство имеющихся данных или простой недостаток знаний. Уравнение b = 3a + 2 + є показывает, что эффект изменений a может различаться на величину є — объем «шума». Когда є, чьи детерминанты нам, возможно, неизвестны, составляет 0,5, «всплеск» в а может породить изменение b, превосходящее его не в три раза, а больше.
Читатели легко узнают второе уравнение: оно часто применяется в линейных регрессиях. Учитывает ли регрессия благодаря «шуму» возможность неожиданностей? Да, учитывает. Тем не менее она приписывает неожиданности необъяснимому «шуму», а не конкретному социальному процессу. Кроме того, статистическое понятие «шума» призвано учитывать мелкие неожиданности, а не «сюрпризы» гигантского масштаба, с которыми мы столкнулись в 1989 году. Тот факт, что революции часто застают нас врасплох, может учесть лишь нелинейная модель с не полностью наблюдаемыми переменными.
К совершенствованию объяснения и прогнозирования
Поскольку фальсификация предпочтений — пусть в разных формах и степени — происходит в любом обществе, будущие революции тоже станут для нас неожиданностью. Более того, после каждого непредвиденного взрыва мы скорее всего столкнемся с огромным массивом информации, указывающей на высокую вероятность, а то и неизбежность произошедших событий. «Толкователи» обратят внимание на «тревожные сигналы» надвигающейся революции, но пройдут мимо неоднозначных или противоположных признаков. И подобные ретроспективные искажения будут усугубляться возникающими у граждан после революции стимулами к сокрытию своего прошлого и нынешнего сочувствия свергнутому режиму.
Когда мы говорим о выявлении пределов знания, это, конечно, не означает, что мы обречены на полное неведение относительно прошлого. Точно так же мы не утверждаем, что разворачивающиеся события должны всегда нас удивлять. Ограниченность знаний о революциях проистекает не от невозможности наблюдать взаимозависимость между публичными предпочтениями, а скорее от неполной наблюдаемости этой взаимозависимости. Признаки фальсификации предпочтений редко бывают полностью скрыты, а факторы, способствующие этой фальсификации, зачастую можно выявить, пусть и частично. Так, в определенном контексте анонимные социологические опросы могут содержать немало актуальной информации. Порой полезные сведения можно почерпнуть из таких источников, как мемуары, дневники, конфиденциальные письма, признания на смертном одре и секретные архивные документы. Таким образом у нас нередко есть возможность установить, идет ли речь о подлинном консенсусе в обществе, или противоречиях, загнанных внутрь, об искренней преданности режиму или подчинении, основанном на страхе.
Следует отметить, что в государствах, где демократические свободы ограничены или непрочны, частные мнения как правило труднее оценить и истолковать, чем в странах с мощными демократическими традициями. В первом случае те же силы, что удерживают людей от правдивого выражения своих убеждений, препятствуют также сбору и распространению данных о мнениях людей. В частности, в Восточной Европе исследования в этой области контролировали правящие коммунистические режимы. Более того, они разными способами вводили мировое сообщество в заблуждение относительно характера частных мнений. Тем не менее мы всегда знали о наличии скрытой оппозиции коммунистической системе. Большинство из нас понимало, что восточноевропейские режимы не пользуются такой же искренней поддержкой граждан, как, скажем, правительство Франции. Чего мы не могли знать — так это точных характеристик частных мнений восточноевропейцев и, тем более, конкретного распределения индивидуальных революционных порогов.
Впрочем, фальсификация предпочтений представляет собой проблему не только при изучении социальных процессов в недемократических странах. Даже в обществах, где свобода слова защищена законом, существуют чувствительные вопросы, по которым люди трижды подумают, прежде чем высказаться. В США к таким вопросам, к примеру, относятся межрасовые отношения. Об этом нам говорят данные из самых разнообразных источников — от социологических опросов до наблюдений за повседневной жизнью. Десятки научных исследований, проведенных за последнюю четверть века, говорят о том, что льготы по расовому признаку в области занятости, образования и др., учрежденные под лозунгом обеспечения прав меньшинств, крайне непопулярны в обществе (Sniderman, Piazza 1993, особенно главы 4–5). Тем не менее открытое противостояние этой расовой политике встречается редко (подробнее о фальсификации предпочтений применительно к межрасовым отношениям в США см.: Kuran 1995, главы 9, 14).
Там, где открытые и честные дискуссии блокируются, как правило существуют признаки скрытого неприятия позиций, пользующихся широкой поддержкой в обществе. Таким образом, предпосылки социального взрыва выявить можно. Значит, признавая ограниченность изложенной мною теории, можно сказать, что она способствует как объяснению, так и прогнозированию социальных процессов. Она помогает нам углублять знания об истории и обращать внимание на возможное развитие событий в будущем.
В любом государстве — как демократическом, так и недемократическом — существуют вопросы, вызывающие открытые споры, т.е. вопросы, по которым можно высказывать разнообразные мнения, не опасаясь серьезных наказаний. По таким вопросам мы не увидим скачкообразных изменений в общественном мнении — разве что в ответ на шоковое воздействие, одновременно меняющее настроение многих людей (как землетрясение заставляет миллионы граждан осознать значение жестких строительных норм). Кроме того, в этом случае мы в состоянии объяснить прошлые сдвиги в общественном мнении, не слишком беспокоясь относительно проблем с наблюдаемостью взаимозависимости. Фальсификация предпочтений способна резко ограничить наши возможности в плане анализа и прогнозирования, когда речь идет о «чувствительных» для общества вопросах. Но повторяю: даже по таким вопросам мы никогда не оказываемся в полном неведении. В том, что касается прошлого, мы в состоянии оценить степень репрессивности режима и последствия этого. Если же речь идет о будущем, мы знаем, где искать предпосылки внезапных изменений.
Задача выявления случаев широкой фальсификации предпочтений как правило требует изучения данных, с трудом поддающихся фиксации и истолкованию. До 1989 года исследователь, пытающийся продемонстрировать, что в Восточной Европе фальсификация предпочтений получила повсеместное распространение, мог воспользоваться 1) социологическими опросами, проведенными западными организациями среди восточновевропейцев, выезжающих в «капиталистические страны», 2) утверждениями диссидентов вроде Гавела, Адама Михника, Андрея Сахарова, Александра Солженицына и 3) мнениями информированных сторонних наблюдателей. Все подобные данные можно счесть необъективными (их и считали таковыми). Однако их нельзя было подкрепить результатами репрезентативных социологических опросов, поскольку правительства восточноевропейских государств не давали разрешения на их проведение. При этом данные таких опросов существовали. Спецслужбы коммунистических режимов регулярно проводили такие исследования, чтобы быть в курсе подлинных мнений и настроений граждан. Однако до 1989 года эти данные не обнародовались. Теперь мы понимаем — а тогда могли только подозревать, — что коммунистические правительства скрывали подобную информацию, поскольку частные мнения людей свидетельствовали об их непопулярности. Режиму, обладающему подлинной легитимностью, незачем засекречивать результаты социологических опросов, которые он организует сам, и запрещать их проведение независимым организациям.
В отсутствие систематических данных опросов выводы о том, что режим, институт, политика или политическая платформа непопулярны в глазах граждан, могут показаться лишенными научной основы. Однако научная этика требует от нас лишь собрать максимально полный массив имеющихся сведений и проанализировать их на качественной теоретической основе, а не игнорировать проблемы, по которым круг источников сравнительно невелик или несовершенен. Тот факт, что доступные сведения о Восточной Европе были менее точны, чем, скажем, данные о среднем количестве учеников в классе западноевропейских школ, не означал, что реалии коммунистического строя следовало оставлять без внимания. В любом случае, по изложенным выше причинам недоступность качественных данных социологических исследований сама по себе была важным признаком наличия фальсификации предпочтений. Подобно тому, как для Шерлока Холмса было важно, что собака не лает, для нас сам факт, что в ФРГ независимые опросы общественного мнения были разрешены, а в ГДР запрещены, уже достаточно красноречив.
Таким образом, в ситуациях, когда фальсификация предпочтений широко распространена, у нас зачастую нет иного выбора, кроме привлечения тех данных, что имеются, пусть даже они весьма неточны. Когда мы анализируем прошлое или изучаем варианты будущего развития событий, нам, возможно, придется обращать внимание на разрозненные мнения наблюдателей, хорошо информированных, как нам представляется, о происходящем за кулисами публичной арены. Подобные оценки не позволяют точно судить о количестве людей, которых не устраивает статус-кво, но по крайней мере говорят о существовании распространенного недовольства[12]. Конечно, после того, как репрессивный режим смягчается или перестает существовать, качество соответствующей информации как правило повышается. Так, после 1989 года мы получили доступ к прежде засекреченным данным многих опросов, проводившихся по заданию коммунистических режимов Восточной Европы.
Стоит отметить, что прогнозирование социальных процессов на основе гипотезы о фальсификации предпочтений порой сопряжено с затруднениями, которые не возникают в ходе анализа событий прошлого. Прогнозы взаимодействуют с явлениями, которые они предсказывают. Утверждение, что общество находится на грани взрыва, даже если это утверждение основано на абсолютно верном прочтении глубинных социальных тенденций, способно спровоцировать этот взрыв или оправдаться с точностью до наоборот, если оно побудит власти принять меры предосторожности. Подобные эффекты, однако, относятся не только к ситуациям, когда люди боятся откровенно выражать свои мысли. Любое наблюдение относительно общественных процессов может повлиять на наблюдаемое явление[13]. Экономист, предсказывающий рост безработицы, может способствовать возникновению рецессии, которой не произошло бы, если бы он не выступил со своим прогнозом. А утверждения о непобедимости одного из кандидатов на выборах способны отпугнуть его самых квалифицированных оппонентов, тем самым усилив преимущество этого кандидата.
Определение масштабов фальсификации предпочтений
Таким образом, если мы утверждаем, что концепция фальсификации предпочтений способна расширить наши возможности в плане прогнозирования и истолкования, это не означает, что ее использование для анализа социальных процессов не сопряжено с риском. Еще одна проблема заключается в том, что у нас нет достаточно развитой научной методологии для выявления фальсификации предпочтений и оценки ее масштабов. Сразу отмечу: наличие этой проблемы не обязательно говорит о том, что в вышеизложенной аргументации имеются изъяны. Методы формирования новых баз данных редко появляются раньше, чем новая теория докажет свою полезность (Lakatos 1978). Технологии для измерения температуры были разработаны только после того, как физики на теоретическом уровне «открыли» температурную шкалу. Методы вычисления скорости денежного обращения также возникли лишь тогда, когда само это понятие стало общепринятым в трудах по экономике.
Когда создание теории предшествует выработке методов, необходимых для ее проверки и применения, протестировать эту теорию в историческом контексте обычно оказывается труднее, чем в современном. К примеру, данные о скорости обращения монет в Анатолии XIV века менее надежны, чем информация о сегодняшней скорости обращения японской иены. Однако сказанное заставляет быть осторожным при изучении экономических процессов в Османской империи, а не отказываться от самой концепции скорости денежного обращения. Аналогичным образом, мы можем признать, что измерение разницы между частным и общественным мнением в прошлом, особенно далеком, сталкивается с определенными трудностями, но это не означает, что само понятие фальсификации предпочтений бесполезно. Тот факт, что во времена Французской революции не проводились социологические опросы на научной основе, не говорит о том, что в исследованиях по истории Франции XVIII века для понятия «общественное мнение» нет места.
Попытки выявить случаи фальсификации предпочтений в далеком прошлом уже делались. К примеру, медиевисты выработали методику «чтения между строк» для средневековых философских текстов. Она основана на простом принципе: когда опытный автор высказывает точку зрения, расходящуюся с общественным мнением, есть основания предположить, что он откровенно выражает свои мысли, но когда его позиция совпадает с общепринятой, нельзя исключать, что он стремился избежать кары, особенно если эта позиция противоречит тому, что он писал раньше. Средневековые философы творили в те времена, когда вызов общепринятому зачастую мог повлечь за собой незамедлительное возмездие. В этих условиях они излагали самые оригинальные и потенциально самые неоднозначные идеи «между строк» — исключительно для таких же независимых мыслителей. Как показал Лео Стросс (Strauss 1952) и другие ученые, в подтексте трактата способный автор мог исподволь опровергнуть ортодоксальный догмат, который он же для проформы красноречиво отстаивал, ориентируясь на то, чтобы это проявление инакомыслия было очевидно культурным читателям, которые скорее всего отнесутся к нему с сочувствием, и осталось незаметным для неискушенной аудитории, которую оно должно было возмутить. Внимательное прочтение трудов Аль-Фараби (Альфарабиуса), Маймонида, Ибн-Халдуна, Гоббса, Спинозы и других выдающихся философов приводит к выводу о том, что свои «еретические» мысли они старались высказывать в самом безобидном контексте и намеренно расплывчатой форме, вероятно, чтобы не подвернуться гонениям.
Чтение между строк — методика небезупречная. Однако отвергать ее по этой причине — все равно что запрещать оказывать первую помощь раненому моряку на борту корабля на том основании, что в полностью оборудованной больнице на берегу его лечение будет более эффективным. Ценность любых данных зависит от того, какие еще сведения у нас имеются. Да и в любом случае полагать, что мыслители прошлого не имели ни стимулов, ни способности скрывать свои подлинные идеи — значит противоречить некоторым основополагающим чертам человеческой природы. Более того, это может привести к серьезным ошибкам в истолковании исторических фактов.
Сказанное, однако, не снимает вопроса о том, что в историческом контексте мы редко имеем в своем распоряжении идеальный набор данных. Чтобы будущие историки располагали более качественной информацией о нашей эпохе, нам следует методично собирать сведения, позволяющие проводить различия между частным и общественным мнением. Пока же такие данные могут помочь нам повысить свою способность делать прогнозы относительно стабильности или нестабильности в обществе. В частности, они могут способствовать выявлению стран, где с наибольшей вероятностью могут произойти политические потрясения.
Наиболее насущные задачи в качественной и количественной сферах, соответственно, — это организация полевых исследований и социологических опросов. Полевые исследования должны проводить ученые, владеющие антропологическими методами «насыщенного описания», предусматривающими установление хорошего контакта с сообществом, отбор информаторов, ведение дневника и так далее. Некоторое время живя в исследуемом сообществе, они должны попытаться завоевать доверие его членов, чтобы выявить представления, идеи, фобии, стремления и амбиции, которые те как правило не выражают публично. Таким образом, подобные исследования позволят определить различия между жизнью сообщества «на сцене» и «за сценой». Политолог Джеймс Скотт продемонстрировал, как этого можно добиться, в ходе своих полевых исследований в Малайзии (Scott 1985). Он установил, что бедные крестьяне-издольщики намеренно и регулярно вводят землевладельцев и государственных чиновников в заблуждение относительно своих знаний, стремлений и причин для недовольства.
Что же касается количественных социологических исследований, то здесь уже существуют определенные методики, помогающие прогнозировать и анализировать революции. Я остановлюсь на двух таких приемах, начав с одного из многочисленных тестов, разработанных в Институте Алленсбаха под руководством его основателя и директора Элизабет Нелле-Нойманн. Этот метод, обеспечивающий репрезентативность результатов, называется «двухэтапным тестом с поездом» (Noelle-Neumann [1980] 1984: 16–22). В 1972 году он использовался для определения стимулов, побуждающих людей публично выражать согласие или несогласие с «восточной политикой» канцера Вилли Брандта — его попыткой наладить отношения с коммунистическими странами Восточной Европы. На первом этапе теста группе отобранных участников показывали рисунок, изображающий двух беседующих людей, один из которых высказывался в поддержку «восточной политики», а другой — против нее. Затем каждого респондента по отдельности просили высказать его собственное мнение по этому вопросу. На втором этапе теста тем, кто выступал за «восточную политику» и тем, кто был настроен против нее, предлагали представить себе, что им предстоит провести четыре часа в поезде. Половине каждой группы говорили, что их соседом по купе будет сторонник политики Брандта, а другой половине — что им будет ее противник. Затем каждому интервьюируемому задавали вопрос: «Хотите ли вы побеседовать с этим человеком, чтобы подробнее ознакомиться с его мнением, или считаете, что игра не стоит свеч?». Цель теста, естественно, состояла в оценке предполагаемого «социального давления». Людям не нравится выставлять себя трусами, поэтому, если напрямую осведомиться об их опасениях, респонденты могли бы попытаться их скрыть. В «тесте с поездом» к вопросу об опасениях подходят косвенно; кроме того, он позволяет количественно измерить факторы давления, действующие в противоположных направлениях.
В результате 50% сторонников политики Брандта и только 35% ее противников выразили желание вступить в беседу. Соответственно, о том, что «игра не стоит свеч», заявили 42% респондентов из первой группы и 56% участников второй. В тот момент, когда проводилось исследование, считалось, что у «восточной политики» больше сторонников, чем противников. Однако его результаты показывают: это представление отчасти основывалось на том, что граждане, настроенные в пользу курса Брандта, были в большей степени готовы заявлять о своей позиции публично. Очевидно, в данном случае фальсификация предпочтений работала на «восточную политику», смещая публичную дискуссию, а значит, и общественное мнение в ее пользу.
Перейдем теперь к другой социологической методике, разработанной, как и «тест с поездом», для прогнозирования результатов выборов. В разгар предвыборной кампании социальное давление в пользу той или другой стороны может привести к ложным сигналам относительно исхода предстоящего голосования. Вызванная им фальсификация предпочтений способна исказить результаты социологических опросов в предвыборный период, особенно если их организаторов подозревают в симпатии к одной из партий, что кажется респондентам небезопасным. Вот один пример: по результатам опроса, проведенного Washington Post и NBC за десять дней до выборов в Никарагуа в 1990 году, кандидат в президенты от сандинистов Даниэль Ортега должен был получить на 16% больше голосов, чем его соперница из Оппозиционного национального союза (ОНС) Виолета Чаморро. Согласно другим опросам, Ортега должен был выиграть гонку с еще большим отрывом. На деле же на выборах победила Чаморро: ее поддержало на 14% больше избирателей, чем Ортегу. Однако, поверив данным социологов, многие СМИ накануне выборов взяли интервью у сандинистских лидеров, задавая им вопросы, как те намерены воспользоваться уже гарантированной победой. Более или менее точный прогноз дали лишь те опросы, что проводились организациями, связанными с ОНС — реально или в представлении людей[14]. Зарубежные СМИ проигнорировали данные этих опросов как заведомо необъективные. В результате победа Чаморро явилась для них полной неожиданностью — как и крушение коммунизма в Восточной Европе несколькими месяцами раньше (Uhlig 1990; Ornstein 1990).
Причины этой путаницы раскрывает хитроумный эксперимент, организованный Кэтрин Бишопинг и Говардом Шуманом (Bishoping, Schman 1992). За несколько недель до выборов они взяли интервью у 300 жителей Манагуа и его окрестностей: они проводились по одной и той же схеме — менялась только ручка, которой записывались ответы. Треть интервью записывалась ручкой, окрашенной в черно-красные цвета Сандинистской партии, с надписью «Даниэля — в президенты», еще треть — бело-синей ручкой (цвета оппозиции) с надписью «ОНС». В ходе остальных бесед интервьюер использовал ручку нейтральной окраски без каких-либо надписей. При этом интервьюеры никак не привлекали внимание к своим ручкам и не выражали собственных политических симпатий и антипатий. Результаты, однако, показывают, что цвет и символика ручек были небезразличны респондентам. Когда интервьюер пользовался «сандинстской» ручкой, сторонников Ортеги среди респондентов оказалось больше на 26%. Он вышел вперед с отрывом в 20% и по результатам интервью, записывавшихся «нейтральной» ручкой. Но когда у интервьюера в руке была ручка с символикой ОНС, вперед с разницей в 12% вышла Чаморро.
Таким образом, интервью с «ручкой ОНС» дали результаты, наиболее близкие к реальным итогам выборов, а интервью с «сандинстской» ручкой совпали с неточными данными предвыборных опросов. Примечательно, что «нейтральная» ручка дала тот же результат, что и «сандинистская». Бишопинг и Шуман полагают, что после десяти лет репрессий сандинистского режима респонденты принимали социолога с такой ручкой за активиста Сандинистской партии. Если интуиция их не обманывает, у нас есть объяснение причин, по которым опрос Washington Post-NBC дал столь неточный результат. Это было связано именно с тем, что интервьюеры всячески подчеркивали свой нейтралитет, и респонденты, сочувствовавшие ОНС, считали благоразумным скрыть свои частные предпочтения. Очевидно, только беседуя с интервьюером с «оппозиционной» ручкой, эти люди набирались смелости, чтобы откровенно заявить о своей позиции. Сторонникам сандинистов таких «гарантий» не требовалось, поскольку Чаморро всячески подчеркивала свое терпимое отношение к инакомыслию. Да и в любом случае, масштабная фальсификация предпочтений сторонниками ОНС способствовала неблагоприятному прогнозу относительно ее шансов на выборах.
Подобно «тесту с поездом» Института Алленсбаха, эксперимент с ручкой позволяет выявить опасения и «болевые точки» респондентов. Тем самым он обращает наше внимание на возможное несовпадение между частным и общественным мнением. Поскольку тайное голосование подытоживает частные мнения, опросы, призванные спрогнозировать результаты выборов, будут давать неверный результат, если респонденты не чувствуют себя достаточно уверенно, чтобы говорить правду. Конечно, истолкование данных опроса, организованного таким образом, чтобы решить проблему фальсификации предпочтений — дело отнюдь не простое. Чтобы извлечь из результатов эксперимента с ручкой правильные выводы, необходимо понимание политических реалий Никарагуа. Аналитик, не осведомленный о тонкостях политических процессов в этой стране, вполне возможно связал бы опасения респондентов с ОНС, поскольку именно использование «оппозиционной ручки» дало результат, резко отличавшийся от данных интервью с «нейтральной» ручкой. Чтобы понять, что социолог, старающийся выглядеть абсолютно нейтральным наблюдателем, может быть принят за сандиниста, необходимо знать историю правления сандинистского режима — поощрение доносов, репрессии против оппонентов, необъективность СМИ. Поэтому, хотя продуманные эксперименты могут дать ценную информацию о социальных процессах, характер этих данных нельзя считать самоочевидным. Аналитики, заметившие, что эксперимент указывает на наличие масштабной фальсификации предпочтений, могут разойтись во мнениях о характере этой фальсификации.
При всей своей неоднозначности, эксперименты вроде тех, которые я только что описал, годятся не только для прогнозирования выборов. Их можно применять в ходе исследования тематики, связанной со стабильностью и политической эволюцией общества в целом, а также для выявления возможности политических потрясений и объяснения подобных событий, происходивших в прошлом. Как это ни странно, современные специалисты по изучению революций почти не пользуются достижениями в сфере исследования общественного мнения. Тем не менее, как я попытался продемонстрировать в этой и других работах (Kuran 1989; Kuran 1991), динамика частного и общественного мнения позволяет делать важные выводы о механизмах социальных перемен.
Методики вроде тех, что я описал, могут подвергнуться критике на том основании, что их результаты неточны, а сами они недостаточно стандартизированы. Позвольте мне рассмотреть эти доводы по очереди.
Да, эксперимент с ручкой и «тест с поездом» не обеспечивают точных данных о частных мнениях, фальсификации предпочтений или предполагаемом «давлении среды». Но я и не утверждал обратного. Признавая, что детерминанты исхода политических процессов поддаются наблюдению не полностью, я говорю лишь о существовании приемов, позволяющих сделать приблизительные выводы о политическом климате в обществе и примерные оценки существующих частных мнений. Вероятно, можно разработать и методы, дающие более точные результаты. Однако, если не будет изобретен инструмент, позволяющий читать мысли человека, они никогда не достигнут абсолютной точности. Да и в любом случае, необходимый уровень этой точности различается в зависимости от предмета анализа. Подобно тому, как расстояние между звездами не требуется измерять до микрона, чтобы выявить наличие латентного революционного «лавинообразного эффекта», нам не нужно абсолютно точное знание частных мнений. Если бы в ГДР в 1988 году проводился эксперимент с ручкой, и выяснилось, что символика на ручке интервьюера сильно влияет на результат, эти данные несомненно несли бы в себе полезную информацию. Мы все равно не узнали бы, что Берлинская стена рухнет через год, но по крайней мере получили бы научно обоснованные свидетельства, опровергающие тезис о том, что в странах советского блока перемены без воздействия извне невозможны.
Верно и то, что я не предлагаю стандартизированных процедур для измерения скрытых переменных — процедур, пригодных для механического по сути применения к любым возможным ситуациям. «Тест с поездом» был разработан для страны, где люди часто пользуются этим видом транспорта. Он не был бы столь эффективен в стране, чьи граждане видят поезд в основном в кино. Возможно, когда-нибудь стандартизированные тесты тоже будут разработаны и смогут использоваться регулярно. Однако их результаты по-прежнему надо будет анализировать исходя из конкретного социально-политического контекста. Данные об инфляции можно сопоставлять, не обращая внимания на фоновые условия. Если в Мексике ее уровень вдвое выше, чем в Турции, мы узнаем нечто конкретное о динамике цен в этих двух странах. Однако «тесты с поездом», проведенные в Мексике и Турции, позволят сделать осмысленные выводы лишь в свете информации о социально-политических условиях в каждом из этих государств. Применительно к одной стране одни и те же данные могут свидетельствовать о распространенных опасениях, вызванных политическими причинами, а к другой — просто о традициях учтивости.
Насколько опровержимы вышеизложенные тезисы?
Пора сплести воедино «нити» нашей аргументации. Я изложил три основных тезиса:
Тезис 1: Из-за распространенности фальсификации предпочтений новые революционные «сюрпризы» неизбежны.
Тезис 2: Неожиданная смена власти будет чаще всего происходить в странах с репрессивными режимами, которые держатся на всеобщем страхе, поскольку их подлинная легитимность невелика. Такие страны можно определить с помощью методик выявления масштабной фальсификации предпочтений.
Тезис 3: Препятствия в области прогнозирования революций не исключают ни возможности объяснить конкретные революционные «сюрпризы», ни создания глубоких ретроспективных трудов о народных восстаниях.
Против каждого из этих тезисов можно выдвинуть контраргументы. Первый можно опровергнуть, просто создав теорию, обеспечивающую точное прогнозирование будущих революций. Вот несколько примеров прогнозов, способных поставить его под сомнение:
1. Режим Хосни Мубарака в Египте будет свергнут в период между 1995 и 1997 годом.
2. В Бразилии и Венесуэле примерно в 2000 году произойдут массовые восстания, а ситуация в Мексике, Колумбии и Эквадоре останется стабильной.
3. В ближайшие пять лет властной монополии компартии Китая внезапно придет конец, но коммунистический режим Северной Кореи сможет продержаться у власти еще четыре десятилетия.
Если эти прогнозы оправдаются, это будет означать, что фальсификация предпочтений, вопреки моей гипотезе, не препятствует предсказанию революций.
Второй мой тезис будет дискредитирован, если внезапные революции начнут происходить в основном в тех странах, где политические свободы соблюдаются, а не в государствах с репрессивными режимами. Поскольку фальсификация предпочтений в отношении действующей власти является характерной чертой репрессивных государств, в этом случае нам придется сделать вывод, что она все же не является главной помехой точному прогнозированию. Наконец, третий тезис окажется несостоятельным, если будущие историки начнут испытывать трудности с объяснением причин неожиданных революций.
Структура, выбор и устойчивость факторов, препятствующих идеальному прогнозированию
Хотя я и утверждал, что незавидную ситуацию с прогнозированием революций можно немного улучшить, некоторые ученые полагают: вооружившись «правильной» моделью, мы сможем добиться гораздо больших успехов. В частности, Джек Голдстоун (Goldstone 1993) полагает: пусть выявление частных мнений затруднено, нам по силам определить «объективные предпосылки» революций. Свой тезис Голдстоун основывает на «демографическо-структурной» модели, которую он применял для анализа ряда событий, связанных с дестабилизацией политической жизни, в новой истории, в том числе революций и восстаний в Англии, Франции, Турции и Китае (Goldstone 1991). Если он прав, а я ошибаюсь, эта демографическо-структурная (или иная) модель позволит нам делать точные прогнозы. Конечно, это должны быть подлинные прогнозы, то есть относящиеся к будущему, а не прошлому. Кроме того, они должны сочетаться с успешными прогнозами относительно сохранения политической стабильности. Будущее даст нам немало примеров, позволяющих непредубежденным наблюдателям оценить, оправдан ли оптимизм Голдстоуна в отношении предсказания смены режимов. Эмпирическое подтверждение его гипотезы подорвет мой первый тезис.
Другой мыслитель, полагающий, что будущие революции можно предсказать, — Рэндалл Коллинз (Collins 1995) — основывает свои выводы на «геополитической теории», с помощью которой он в 1980 году спрогнозировал распад СССР «в течение 30–50 лет». Хотя сам Коллинз был «удивлен, что в реальности это произошло так скоро» (здесь мы видим подтверждение моего тезиса, а не его собственного), он по-прежнему считает, что его теория способна обеспечить точное прогнозирование в «промежутках времени продолжительностью 30–50 лет». Эта гипотеза поддается проверке. Если Коллинз выскажет свои предположения относительно макрополитических изменений в мире в период 1995–2045 годов, будущие ученые смогут, возможно на страницах юбилейного номера по случаю 150-летия этого журнала, высказать свои суждения о результативности его прогнозов. Следуя аргументации, изложенной в настоящей статье и других работах, я полагаю, что в большинстве случаев они окажутся неверными. Один из факторов, ограничивающих предсказуемость событий в среднесрочной перспективе, — фальсификация предпочтений. Другой связан с тем, что частные предпочтения, вливающиеся в общественное мнение, со временем меняются — отчасти в ответ на изменения в самом общественном мнении.
Стоит отметить, что, устанавливая временные рамки размером в полвека, Коллинз допускает определенный уровень непредсказуемости. Однако столь длительный срок не вытекает из логики геополитической теории. Чтобы объяснить, почему краткосрочное прогнозирование политических событий неизбежно дает столь ненадежные результаты, необходимо покинуть геополитическую сферу и в конечном итоге обратиться к феномену фальсификации предпочтений. А это, на мой взгляд, весьма серьезный недостаток. Цель науки не только в предсказании, но и в объяснении событий, и модель, чью ограниченность нельзя объяснить с ее же помощью, страдает крупным изъяном.
Как я отмечал в других работах (Kuran 1989; Kuran 1991), «структуралистские» теории позволяют делать ценные выводы о процессах политических изменений. Структурные факторы действительно влияют на развитие политических событий, отчасти за счет того, что они способствуют формированию у людей стимулов к восстанию против существующего порядка. Тем не менее они останутся не полностью пригодными даже в качестве инструментов для объяснения произошедшего, если не будут привязаны к модели, учитывающей неполную наблюдаемость взаимозависимости между политическими решениями индивидов.
Возможно, «структуралисты» возразят: политические структуры не просто способствуют созданию стимулов к «бунту», они полностью предопределяют характер поведения индивидов. Оставив в стороне вопрос о существовании такого феномена, как свобода воли, укажу, что структуры, ограничивающие выбор индивидов, не живут собственной жизнью. Они представляют собой порождения — возможно, непредвиденные — ранее принятых индивидами решений. Подобно тому, как исход рыночных процессов становится результатом взаимодействия спроса и предложения, исход политических процессов определяется взаимодействием общественных возможностей и настроений индивидов. Важнейшая характеристика этого взаимодействия заключается в том, что небольшие структурные вариации способны привести к радикальным последствиям: сохранению политической стабильности или взрывному росту политического противостояния существующему порядку.
Если бы мы могли точно знать, как члены того или иного общества отреагируют на конкретное структурное шоковое воздействие, мы могли бы предсказать политическое будущее этого общества. На практике, однако, овладеть этим знанием невозможно. И одна из основных причин этого заключается именно в том, что индивиды зачастую скрывают свои политические стремления и мотивы. Могут ли «структуралисты» объяснить свои неудачи в области прогнозирования, не обращаясь к проблеме индивидуального выбора? Возможная попытка отстоять эту теорию связана с таким тезисом: когда множество структурных изменений происходит одновременно, предсказать их последствия трудно. Но чтобы объяснить, почему многочисленность шоковых воздействий препятствует прогнозированию, все равно необходимо выйти за рамки «структуралистской» логики. И рано или поздно нам придется смириться с невозможностью точно знать, как индивиды воспримут эти изменения, и как они на них отреагируют.
Я не пытаюсь утверждать, что лишь «структуралистские» теории преувеличивают наши возможности в плане предвидения событий. Некоторые гипотезы, основанные, как и настоящая статья, на методологии индивидуализма, страдают тем же изъяном, хотя и по другим причинам. В качестве примера можно привести теорию революций, разработанную Сьюзен Лохманн, которая связывает революционные взрывы с «информационными каскадами» (Lohmann 1994). Суть ее доводов состоит в том, что революционный лавинообразный эффект возникает, когда потенциальные оппоненты существующего режима делают выводы относительно социальных условий и политических возможностей, пользуясь имеющимися у них сведениями о политическом выборе других людей. Лохманн признает, что когнитивные возможности индивидов ограничены. «Частная информация», на основе которой люди делают политический выбор, по ее словам, состоит из ограниченного числа переменных, включающих «масштаб протестного движения и его изменения во времени». Тем не менее вся ее аргументация зиждется на эмпирически несостоятельном тезисе о том, что индивиды способны делать нюансированные выводы об участниках манифестаций. По этой логике гражданин ГДР, наблюдая из окна за антиправительственной демонстрацией, мог точно определить, сколько в толпе «умеренных», и сколько «экстремистов».
Еще больше тревожит тот факт, что на основе своей теории — чья ценность связана с раскрытием причин колебаний в масштабах всего оппозиционного движения — Лохманн делает вывод о том, что демонстрации происходят «по предсказуемой схеме». Сомневаюсь, что кто-либо, даже искушенный специалист по революционным движениям, способен точно установить, к чему приведет начавшаяся демонстрация. В конечном итоге, естественно, надежность любой теории — вопрос эмпирический. Если модель Лохманн действительно позволяет предсказывать события, она несомненно станет признанным инструментом политического прогнозирования. Что же касается меня, то я считаю: подобно всем другим теориям о революционных процессах, рассмотренным в настоящей статье (включая мою собственную), модель Лохманн будет полезна скорее в плане объяснения, а не прогнозирования революций.
Примечание
Первый вариант этой работы я представил на «круглом столе» под названием «Распад СССР: почему мы этого не предвидели?», организованном в августе 1993 года в Майами в рамках съезда Американской ассоциации социологов. В работе над статьей мне помогли комментарии выступившего в прениях Эдгара Кизера, а также двух рецензентов из American Journal of Sociology.
Литература
Ash, Timothy Garton. 1990. The Magic Lantern: The Revolution of '89 Witnessed // Warsaw, Budapest, Berlin, and Prague. New York: Random House.
Bermeo, Nancy. 1992. Surprise, Surprise: Lessons from 1989 and 1991 // Liberalization and Democratization: Change in the Soviet Union and Eastern Europe, edited by Nancy Bermeo. Baltimore: Johns Hopkins University Press.
Bischoping, Katherine, and Howard Schuman. 1992. Pens and Polls in Nicaragua: An Analysis of the 1990 Preelection Surveys // American Journal of Political Science 36 (May): 331–350.
Brown, J. F. 1991. Surge to Freedom: The End of Communist Rule in Eastern Europe. Durham, N.C.: Duke University Press.
Bunce, Valerie. 1991. Democracy, Stalinism and the Management of Uncertainty // Democracy and Political Transformation: Theories and East-Central European Realities, edited by Gyorgy Szoboszlai. Budapest: Hungarian Political Science Association.
Carr, Edward Hallett. 1962. What Is History? New York: Knopf.
Collins, Randall. 1995. Prediction in Macrosociology: The Case of the Soviet Collapse // The American Journal of Sociology. Vol. 100. № 6 (May 1995).
David, Paul A. 1993. Path-Dependence and Predictability in Dynamic Systems with Local Network Externalities: A Paradigm for Historical Economics // Technology and the Wealth of Nations: The Dynamics of Constructed Advantage, edited by Dominique Foray and Christopher Freeman. London: Pinter.
Downs, Anthony. 1957. An Economic Theory of Democracy. New York: Harper & Row.
Dunn, John. 1989. Modern Revolutions: An Introduction to the Analysis of a Political Phenomenon / 2d ed. New York: Cambridge University Press.
Fischhoff, Baruch, and Ruth Beyth. 1975. 'I Knew It Would Happen': Remembered Probabilities of Once-Future Things // Organizational Behavior and Human Performance 13 (February): 1–16.
Frankland, Mark. 1992. The Patriots' Revolution: How Eastern Europe Toppled Communism and Won Its Freedom. Chicago: Ivan R. Dee.
Friedman, Milton. 1953. The Methodology of Positive Economics // Essays in Positive Economics, by Milton Friedman. Chicago: University of Chicago Press.
Goldstone, Jack A. 1991. Revolution and Rebellion in the Early Modern World. Berkeley and Los Angeles: University of California Press.
Goldstone, Jack A. 1993. Predicting Revolutions: Why We Could (and Should) Have Foreseen the Revolutions of 1989–1991 in the U.S.S.R. and Eastern Europe // Contention 2 (Winter): 127–152.
Hahn, Frank. 1993. Predicting the Economy // Predicting the Future, edited by Leo Howe and Alan Wain. Cambridge: Cambridge University Press.
Havel, Vaclav. [1979] 1985. The Power of the Powerless // The Power of the Powerless: Citizens against the State in Central-Eastern Europe, edited by John Keane and translated by Paul Wilson. Armonk, N.Y.: M. E. Sharpe.
Heikal, Mohamed. 1982. Iran: The Untold Story. New York: Pantheon.
Hoveyda, Fereydoun. 1980. The Fall of the Shah, translated by Roger Liddell. New York: Wyndham Books.
Kaempfer, William H., and Anton D. Lowenberg. 1992. Using Threshold Models to Explain International Relations // Public Choice 73 (June): 419–443.
Kuhn, Thomas S. 1957. The Copernican Revolution: Planetary Astronomy in the Development of Western Thought. Cambridge, Mass.: Harvard University Press.
Kuran, Timur. 1989. Sparks and Prairie Fires: A Theory of Unanticipated Political Revolution // Public Choice 61 (April): 41–74.
Kuran, Timur. 1991. Now out of Never: The Element of Surprise in the East European Revolutions of 1989 // World Politics 44 (October): 7–48.
Kuran, Timur. 1995. Private Truths, Public Lies: The Social Consequences of Preference Falsification. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, in press.
Lakatos, Imre. 1978. Falsification and the Methodology of Scientific Research Programmes // The Methodology of Scientific Research Programmes, by Imre Lakatos. Cambridge: Cambridge University Press.
Lichbach, Mark I. 1995. The Rebel's Dilemma. Ann Arbor: University of Michigan Press.
Lohmann, Susanne. 1994. The Dynamics of Informational Cascades: The Monday Demonstrations in Leipzig, East Germany, 1989–1991 // World Politics 47 (October): 42–101.
Miller, Peter. 1991. Which Side Are You On? The 1990 Nicaraguan Poll Debacle // Public Opinion Quarterly 55 (Summer): 281–302.
Nisbett, Richard, and Lee Ross. 1980. Human Inference: Strategies and Shortcomings of Human Judgment. Englewood Cliffs, N.J.: Prentice Hall.
Noelle-Neumann, Elisabeth. [1980] 1984. The Spiral of Silence: Our Social Skin. Chicago: University of Chicago Press.
Ornstein, Norman. 1990. Why Polls Flopped in Nicaragua // New York Times. 1990. March 7.
Ramet, Sabrina R. 1991. Social Currents in Eastern Europe: The Sources and Meaning of the Great Transformation. Durham, N.C.: Duke University Press.
Sadowski, Yahya. 1993. The New Orientalism and the Democracy Debate // Middle East Report 23 (July-August): 14–21, 40.
Schwartz, Stephen. 1992. A Strange Silence: The Emergence of Democracy in Nicaragua. San Francisco: Institute for Contemporary Studies.
Scott, James C. 1985. Weapons of the Weak: Everyday Forms of Peasant Resistance. New Haven, Conn.: Yale University Press.
Scott 1990. Domination and the Arts of Resistance: Hidden Transcripts. New Haven, Conn.: Yale University Press.
Smith, Adam. [1776] 1937. The Wealth of Nations. New York: Modern Library.
Sniderman, Paul M., and Thomas Piazza. 1993. The Scar of Race. Cambridge, Mass.: Harvard University Press.
Strauss, Leo. 1952. Persecution and the Art of Writing. Glencoe, 111.: Free Press.
Tismaneanu, Vladimir. 1992. Reinventing Politics: Eastern Europe from Stalin to Havel. New York: Free Press.
Tocqueville, Alexis de. [1856] 1955. The Old Regime and the French Revolution, translated by Stuart Gilbert. Garden City, N.Y.: Doubleday.
Uhlig, Mark A. 1990. Nicaraguan Opposition Routs Sandinistas // New York Times. 1990. 27 February.
Впервые: The Inevitability of Future Revolutionary Surprises // The American Journal of Sociology. Vol. 100. № 6 (May 1995).