InLiberty и «Новое издательство» публикуют новую книгу Максима Трудолюбова, «Люди за забором». Это очерк общественно-политической истории России, рассказанный через изучение частного пространства в стране, столетиями тяготеющей к коллективизму. Стены и крыша дома, замок на двери, небольшой участок и окружающий его забор дают автору, ставшему за последние 10 лет главным комментатором российской действительности, повод для разговора об отношении к собственности, представлениям о безопасности, об освоении территории и поиске статуса. Все вместе складывается в общий дом, не слишком комфортный для отдельной, частной жизни.
Inliberty публикует фрагмент главы из книги, посвященный «работникам», живущим в этом доме, то есть крестьянам. Их столетиями закрепляли на земле, а потом с трудом открепляли. Их сгоняли в общины, затем стимулировали вести собственное хозяйство, затем раскулачивали и переселяли в города. Главное, что они пронесли через все катаклизмы истории — это умение выживать и мораль, подчиненную этой задаче.
Глава 7. Работники: моральная экономика
и искусство выживания
2. Моральная экономика
Указ об обязанных крестьянах (1842) практически не имел для крестьян никаких последствий, зато привлек внимание прусского правоведа барона Августа Гакстгаузена, интересовавшегося институтом сельской общины. Гакстгаузен опубликовал благожелательную статью об указе. Русский посланник в Берлине доложил о статье министру государственных имуществ Павлу Киселеву. Министр доложил императору, а тот велел пригласить Гакстгаузена в Россию и даже выдать ему значительный грант, 1500 рублей, на исследование земельного вопроса.
Путешествие прусского правоведа было кратким и ограниченным по охвату. Он пробыл в России менее года (в 1843-м), проехал несколько тысяч километров, большую часть времени проведя в дороге. Сопровождавшему Гакстгаузена чиновнику было поручено незаметным образом «отстранять все то, что могло бы сему иностранцу подать повод к неправильным и неуместным заключениям»...
Гость, впрочем, заранее знал, что хотел увидеть. У Гакстгаузена уже было готовое представление о «славянском общинном наследии», признаки которого он нашел, как он считал, в пограничных со славянскими землями сельских районах своей страны. Прусский романтик был уверен, что именно община, или крестьянский «мир», и есть главная культурная особенность славян. Ведь славяне, полагал он, сохранили — в отличие от западноевропейских народов — этот исконный «республиканский» институт. Барон был убежден, что открыл особый ментальный тип, который соответствует общине. Именно благодаря особому менталитету в общине господствует гармония, и все разногласия решаются коллективно, без обращения к суду и формальному праву, а частная собственность, социальное неравенство и прочие недостатки капиталистического общества полностью отсутствуют[11]. На основе своих изысканий и размышлений Гакстгаузен написал трехтомный труд о жизни и земельных отношениях в России, который оказал огромное влияние на внутрироссийскую дискуссию о настоящем и будущем страны.
Благодаря Гакстгаузену Александр Герцен увидел в крестьянском общинном мире «крепость, оставшуюся неприступной в веках», надежду социальной революции и обещание великого русского будущего[12]. Вскоре представление о том, что русский народ искони отвергал западный институт частной собственности на землю, стало для интеллектуальной элиты само собой разумеющимся. Таким оно было и для Льва Толстого. В 1865 году он писал в дневнике: «Всемирно-историческая задача России состоит в том, чтобы внести в мир идею общественного устройства поземельной собственности... Эта идея имеет будущность. Русская революция только на ней может быть основана»[13].
Славянофил Алексей Хомяков утверждал, что именно он первым открыл русскую общину. Хомяков и Гакстгаузен встречались, и их беседа, возможно, действительно повлияла на прусского правоведа. Но кто бы ни был первооткрывателем, и славянофилы, и Герцен, и Толстой были уверены в древности и славянском происхождении общины. Статьи либерала Бориса Чичерина, уверявшего современников в том, что община представляла собой институт фискального управления, являющийся, к тому же, сравнительно поздним имперским нововведением, не помешали укреплению возвышенного мифа о русской общинности[14] .
В действительности общинность — не национальное, не романтическое, а вполне общечеловеческое и во всех смыслах приземленное явление. Нет никаких сомнений в том, что практика периодического передела земельных наделов, как и практика совместного управления общей собственностью, существовала и существует в аграрных обществах всего мира. Антропологи предполагают, что в коллективах охотников-собирателей, где во многом и сформировалась человеческая природа, умеренные формы перераспределения давали группе преимущество перед другими группами, в которых перераспределения не было[15].
Коллективные формы организации в аграрных обществах — это проявления того, что антрополог Джеймс Скотт называет «этикой выживания» (subsistence ethic). Для крестьянина неурожай есть прямая угроза его жизни. Один из способов справляться с рисками неурожаев — делить риски поровну. Так в крестьянском сообществе формируются отношения, которые позволяют выжить в трудные времена.
Со временем общины разбились на два типа: наследственные и передельные, в которых площадь земли, отведенной семье, подлежала регулярному пересмотру. Передел мог осуществляться по-разному, но главной его целью было обеспечить соответствие между количеством земли и трудовым потенциалом семьи[16].
Общая собственность на пастбища и периодические переделы пашни — это стратегии выживания, которые были когда-то общими для французских, русских и итальянских крестьян, они свойственны некоторым развивающимся обществам и сегодня. Суть этих установок — стремление обеспечить всем членам сообщества, и сильным и слабым, минимальный прожиточный минимум в тех размерах, в которых это позволяют сделать имеющиеся ресурсы. Скотт назвал это «моральной экономикой». Ее главенствующий принцип — выживание сообщества превыше всего[17].
В Европе деревенская община как коллективный орган, надзирающий за распределением земли, за использованием ресурсов общего пользования и за поддержанием социального порядка, сформировалась в позднее Средневековье и к началу XIX века уже переживала закат[18].
В России община стала передельной довольно поздно. Одно из объяснений этому состоит в том, что переделы возникли в ответ на подушный налог, введенный Петром I и впервые собранный в 1724 году[19]. Связь между налогом и переделами историки проводят в силу отсутствия свидетельств о переделах до введения налога. Не исключено, что передел мог быть ответом и на рост численности населения и сопутствующую нехватку земли. Так или иначе, с большой вероятностью можно говорить, что переделы начались в России в середине XVIII века[20].
В силу небольшого количества данных о ситуации XVIII века известно немного. Но благодаря последующему стремительному развитию бухгалтерской культуры мы знаем, что уже в начале XIX столетия община в России активно используется управляющими имениями и государством в качестве налогового и административного института. Ее существование узаконивается сначала для государственной деревни, а после реформы 1861 года и для бывшей помещичьей.
Владельцы могли решить, нужно ли, чтобы подушному налогу соответствовало пропорциональное распределение земли. Историк Стивен Хок, изучивший подворные описи, приходные и расходные книги (за первую половину XIX века) тамбовского села Петровского, принадлежавшего князьям Гагариным, обнаружил, что управляющие имениями именно это и делали: требовали, чтобы община распределяла землю пропорционально числу работников в семье. Такой же порядок поддерживался в общинах государственных и удельных крестьян. Можно без преувеличения сказать, что эта практика не больше свидетельствует об исконной склонности русских крестьян к эгалитарности, чем одинаковое распределение станков в заводском цехе[21].
Что делает община? Она распределяет земельные наделы, определяет расходы общинного «бюджета» и обращается в центральную контору имения с прошениями и жалобами. Община следит за разделениями семей, определяет кандидатов на призыв в армию, ведает обработкой общинных земель, необходимых для обеспечения запасов зерна на случай неурожаев, распределяет рабочие обязанности. Община также служит «юридическим лицом» во всех отношениях с местными властями, собирает и платит подати и другие сборы, дает необходимые взятки, может привлекаться к ремонту дорог и мостов, а в военное время — к обеспечению войск транспортом, продовольствием и постоем[22].
Бедняки, середняки, кулаки — это, как правило, стадии развития семей, а не прочные социальные позиции, как пытались доказывать советские идеологи. Патриархальное сообщество заботится о перераспределении благ от тех, кто моложе, к тем, кто старше. Гарантировать такое перераспределение можно только в большой семье. Большие семьи поощрялись системой отношений: управляющие или сами главы семейств при поддержке управляющих ограничивали отделение молодых семей от старых домохозяйств. В результате формировался доминирующий слой крестьян, в котором лидерство определялось возрастом. Домохозяйства, состоявшие в среднем из восьми–десяти человек и объединявшие, как правило, три поколения крестьян, обеспечивали и бесперебойную работу на помещика, и достойную старость «большаку», главе семейства. Интересы старших в большинстве ключевых вопросов совпадали с интересами собственников имения[23].
Военная служба была способом избавиться от бедных домохозяйств и проблемных членов общины. Семейства, не соответствовавшие стандарту патриархальных трехпоколенческих домохозяйств, были практически не застрахованы от экономического краха, если их главы становились жертвой болезни или несчастного случая. В интересах общины и управляющего имением было отправить таких крестьян на военную службу: снижалось количество рекрутов из больших, «успешных» семей, снижалось количество семей, которым была нужна помощь. Кроме того, это был еще один способ сгладить экономическую дифференциацию. В рекруты могли также попасть лентяи, люди, склонные к воровству, сыновья пойманных на воровстве, судимые, вдовцы, калеки, виновные в пожарах, крестьяне, конфликтовавшие с управляющим[24].
Принудительные работы распределяли по тяглам (рабочая единица — муж и жена), а отвечали за исполнение смотрители и нарядчики из крестьян. Ленивого наказывал не управляющий, а старший по возрасту или положению. Налоги рассчитывались подушевым образом, а отвечала за выплату вся община, так что пытаться увиливать от работы и податей было довольно опасно — свои первым делом и накажут — вплоть до того, что забреют в армейскую службу. Если один из крестьян был пойман на воровстве, то тот, кто знал о происшествии, но не сообщил об этом, тоже нес ответственность. Желая начать отдельное хозяйство, молодой крестьянин должен был бы идти против интересов собственного отца. В этом и заключалась гениальность института: издержки принуждения несла сама община. Интересы коллектива и власти совпадали.
Без насилия эта система существовать не могла. Старики и управляющие постоянно сталкивались с сопротивлением молодых поколений. В упомянутом селе Петровском в 1826–1828 годах по крайней мере 79% взрослых мужчин были подвергнуты порке, 24% — больше одного раза. На все 1305 душ, мужского и женского пола, было 714 случаев порки[25].
Перед управляющими стояло две очень разных задачи — предотвращать нарушения общественного порядка и мотивировать крестьян к работе. Средство воздействия было при этом одно — применение силы. Судя по избираемым наказаниям и по их сравнительной тяжести, задачи поддержания социального порядка всегда оказывались важнее производственных задач. Это существенный вывод: задача обеспечения доходов помещика оказывалась менее важной, чем задача обеспечения порядка. Социальный порядок оказывался важнее экономической логики: безопасность превыше всего. Это оборотная сторона «морали» в моральной экономике.
3. Общинники против собственников
Если власти и не формулировали проблему таким образом, то осознавали ее несомненно. Только опаздывали с конкретными действиями. Цепочка реформ и изменений законодательства, начавшаяся с 1861 года и продолжавшаяся вплоть до краха империи, была как раз и призвана сделать сельскую экономику более рациональной.
Легко и быстро переключить общество с общинной экономики на индивидуальную не получилось. Изменения оказались мучительными, в чем виноваты и реформаторы, и объективная сложность задачи. Реформаторы проводили преобразования, не отказываясь от сословного права, а значит, пытались модернизировать хозяйство и общество, сохраняя при этом архаичную установку на господство дворянства и поддерживая архаичный институт общины. В результате условия освобождения оказались тяжелыми. Они заставляли многих крестьян держаться за общину.
Старую «программу выживания» власти пытались отменить, не дав людям новой, адекватной «программы развития». В основу «программы развития» могла бы лечь собственность, но этого не произошло, поскольку далеко не всеми она воспринималась как благо и спасение. Введение земельной собственности означало быстрое измельчание наделов и необходимость долгие годы платить за землю. Земля при этом росла в цене: с 1861 по 1901 год — в 7,5 раз, а по некоторым данным — и в 10–13 раз. «Фактическое уменьшение надела, тяжелое бремя выкупных платежей, кабальные условия аренды не способствовали установлению социального мира»[26].
Кроме того, прямым результатом сохранения общины в России стал переизбыток рабочей силы, составивший к началу ХХ века от 5 до 33 миллионов человек. Наличие такой огромной армии наемных работников было также одной из причин низкой заработной платы не только в деревне, но и в городе[27].
Нужно признать, что задача была и объективно сложна: общество не может меняться так быстро. Общинная справедливость стала призмой, через которую крестьяне, по крайней мере в Центральной России, смотрели на мир. Идея уравнения всех владений по общинному образцу не только не ушла в прошлое, но укрепилась в народном сознании и стала для многих (не для всех!) картиной идеального будущего. «В общинах производится через известный срок передел земли, равнение между членами общины, — писал в знаменитых «Письмах из деревни» Александр Энгельгардт. — При общем переделе будет производиться передел всей земли, равнение между общинами. Тут дело идет... об равнении всей земли, как помещичьей, так и крестьянской. Крестьяне, купившие землю в собственность, или, как они говорят, в вечность, точно так же толковали об этом, как и все другие крестьяне, и нисколько не сомневались, что эти земли могут быть у законных владельцев взяты и отданы другим»[28].
Древняя идея трудового права и идея служения царю, а не помещику держались в крестьянском сознании прочно. Собственность помещика — это результат вложений крестьянского труда, оставшегося без вознаграждения. Великий «передел» земли, о котором мечтали крестьяне, должен был всего лишь сделать их из помещичьих работников государственными. Даже Пугачев в своих планах не шел дальше. И через 100 лет после Пугачева, накануне реформы 1861 года, крестьяне не ждали большего: «Они ждали, что их уволят со всей землей, и они будут жить как казенные и отбывать равные с ними повинности одной казне»[29].
Революционность столыпинской аграрной реформы заключалась в том, что она, в отличие от всех предыдущих, поощряла единоличную собственность, а не общинную. Современникам перемена ветра была очевидна. «Всего за два года до начала реформы „господствующий класс“ был склонен поощрять развитие общин, а не запрещать их. Как объяснить это неожиданное изменение?» — задавался вопросом Александр Чупров, статистик и экономист, автор статьи о русской общине, написанной в 1909 году для английского Economic Journal, редактором которого был тогда Джон Мейнард Кейнс[30].
«Произошли два события, из-за которых землевладельческая знать, в защиту которой выступило правительство, возненавидела общину и начала бояться ее: крестьянское восстание 1905–1906 годов и предложенная Первой думой аграрная реформа», — писал Чупров[31].
Эсеры и трудовики, видевшие себя представителями крестьянства, требовали полного передела всей частной сельскохозяйственной земли в пользу крестьян, причем без всяких компенсаций собственникам. Кадеты предлагали увеличить крестьянское землевладение за счет государственных, удельных и монастырских земель, а также принудительно выкупать земли у частных владельцев и безвозмездно передавать крестьянству.
В этой ситуации принцип верховенства безопасности, которому всегда следовало российское государство, требовал уже не спасения социального статус-кво, как раньше, а формирования новых институциональных препятствий «большому переделу», к которому склонялось общество. Власти поверили, что распространение права частной собственности на максимально широкую массу населения рассредоточит и индивидуализирует «горючий материал», то есть крестьянство (выражение Петра Столыпина).
Но все влиятельные политические силы в обществе были, как мы видим, настроены против института частной собственности. Его полноценными сторонниками были лишь консервативные дворянские организации и само правительство. «Начало неотъемлемости и неприкосновенности собственности является во всем мире и на всех ступенях развития гражданской жизни краеугольным камнем народного благосостояния и общественного развития, коренным устоем государственного бытия, без коего немыслимо и самое существование государства», — говорил перед Первой Государственной думой председатель Совета министров Иван Горемыкин. Эта речь, содержащая явные отголоски идей Просвещения и еще за 100 лет до того воспринимавшаяся бы революционно, в начале ХХ века звучала лишь как попытка подыскать еще один аргумент в поддержку обреченного деспотического режима[32].
Насколько реалистично было рассчитывать провести глубокую институциональную трансформацию в пользу частнособственнической культуры в таких политических условиях и в пожарном, по сути, порядке? Трагический вопрос.
Но реформа была предпринята. Первая Дума, открывшаяся весной, была распущена летом, а уже осенью появился указ, первый и главный документ столыпинской реформы, который предоставлял каждому владельцу общинного надела право закрепить его в личную собственность (указ от 9 ноября 1906 года «О дополнении некоторых постановлений действующего закона, касающихся крестьянского землевладения и землепользования»). Крестьянин мог обратиться с «требованием» к общине, которая должна была в течение месяца принять решение, «приговор». Если решения не было, то крестьянин мог обратиться к земскому начальнику, а если и там не было результата, то к уездному собранию и, в исключительных случаях, к губернским властям[33].
Указ стремился разрешить и проблему чересполосицы. Крестьянин мог потребовать от схода нарезать выделенный ему в собственность участок в одном месте. Если договориться не удавалось, то можно было рассчитывать на денежную компенсацию от общины, размер которой определял волостной суд. Размер компенсации не всегда устраивал заявителя, и ему в этом случае приходилось мириться с теми же разрозненными полосками, с которыми он имел дело раньше.
Принятые в дальнейшем законы вносили изменения в процесс закрепления наделов в собственность и порядок надзора за ходом землеустройства, но логика реформы сохранялась — индивидуальные хозяйства должны были вытеснить общину. Процесс между тем шел трудно и медленно.
Власти стремились пропагандировать частную собственность. К 300-летию дома Романовых ряд единоличных хозяйств был премирован, описания этих «пионеров новых форм земледельческого труда» были опубликованы. Но доверия к пропаганде не было: «общинники» ненавидели «собственников» и наоборот. Большинство хозяйств (93%!) выходили из общины без ее согласия. После указа 1906 года в деревне появилась своеобразная «политическая» партийность: «Кто более убежден правительству, тот считает выгоднее подворное, а кто против правительства, тот общину»[34].
Свидетельства, собиравшиеся исследователями в ходе столыпинской реформы, иллюстрируют эту картину: «Выделенцы для общины являются самыми вредными, потому что поддерживают сторону правительства... Министры и все высшие власти... есть самые крупные помещики, владеют праздно по нескольку тысяч десятин земли, а выделенцы — дураки, укрепляют только по 4 или 5 десятин на душу». А вот антиобщинное: «Всему мешает община: во-первых, нищенские усадьбы; во-вторых, если у кого есть охота развести сад, крестьяне к нему относятся с презрением... Просто поломают все деревья. А если огородину: расхитят. Община и ожидание прирезок избаловала крестьянина и оставила дикарем». Крестьяне все-таки выходили из общины и, как тогда говорили, «укрепляли» землю в собственность. В Поволжье, например, лидером процесса «укрепления» земельной собственности была Самарская губерния: к 1916 году там насчитывалось почти 30% «выделенцев»[35].
Всего за восемь лет реформы 36,7% домохозяев подали заявление о выходе из общины. Только Первая мировая война помешала провести реформу для большинства крестьян[36].
Столкновение двух принципиально разных порядков общественного устройства было начато реформой, а завершено революцией. Требования конфискации частновладельческих земель были слышнее, чем медленный и бюрократический процесс закрепления земли в собственность. После революции общинники начали борьбу с собственниками — «выделенцев» возвращали в общину силой. С собственниками боролись как со сторонниками царского правительства, участвовавшими в попрании справедливости. Победой «общинной революции» (точнее, архаизации) можно считать весну 1918 года, когда по всей стране начался новый передел земли и все формы землепользования, кроме общинной, прекратили свое существование. Моральная экономика взяла реванш[37].
4. Диктатура коллектива
Мы видели, что при общинном строе социальный порядок оказывался важнее экономической целесообразности. На «качественное» принуждение к труду не оставалось, так сказать, нужного количества розог. Все усилия уходили на поддержание порядка как такового. А усилия были нужны, поскольку моральная экономика легко уживалась с двойными стандартами морали. Если важнее всего выживание семьи, то нарушение закона ради выживания не грех: «Нужда закона не знает». То, что считалось преступлением с точки зрения органов правосудия, в конкретной ситуации могло быть признано крестьянским миром допустимым. «Веками настроенная на коллективное выживание община формировала у своих членов правосознание, соответствующее этой сверхзадаче: кради, если это отвечает интересам твоего хозяйства и не задевает хозяйственных интересов общины; не плати долгов, за которые община не отвечает по круговой поруке; убей, если конокрад угрожает общему стаду». С другой — крестьяне, скрывавшиеся от судебной или административной ответственности, пользовались гарантированной поддержкой мира — односельчане своих не выдавали[38].
Крестьяне села Петровского, речь о котором шла выше, рассматривали порку за воровство и за плохую работу (78% всех провинностей) как неизбежность, как естественную часть жизни. Управляющий просто не смог бы поддерживать минимальный порядок посреди постоянного неподчинения и воровства всего — от дров до скота, — не применяя розог направо и налево. Крестьяне отвечали по-своему. Штрафные книги свидетельствуют, что ответом крестьян на управленческие «технологии», принятые в имении, были саботаж и апатия, прерывавшиеся короткими вспышками насилия.
Историки отмечают, что схожим образом вели себя американские рабы. Власть управляющих они не считали легитимной, что не способствовало ни чувству ответственности, ни стремлению вкладываться в работу[39]. Апатия, саботаж, демонстрация усилий скорее, чем собственно усилия, — все эти традиционные формы сопротивления несвободе возникают всегда, как только речь заходит о принудительном труде[40].
Люди похожим образом ведут себя в тюрьмах, психиатрических больницах, концлагерях, на плантациях и в армии, если это призывная обязательная служба, — в учреждениях, которые можно назвать «тотальными институтами». Это институты, в которых сфера частной жизни сведена к минимуму. Это учреждения или формы организации, призванные обеспечивать своих обитателей всем необходимым (как бы «все необходимое» ни определялось). Ничего своего здесь нет или почти нет, только общее или чужое. Обитатели таких учреждений — и тюрем, и больниц, и монастырей, и имений — оказываются в схожих человеческих условиях: их существование строго регламентировано, все действия ежедневно и ежесезонно повторяются. Эти люди замкнуты на свое малое сообщество и отрезаны от внешнего мира.
Ответом на принуждение и отсутствие положительных стимулов к деятельности редко бывает вдохновенный труд. Возникает особенная трудовая этика, о которой мы хорошо знаем из произведений русской литературы, причем не только из Салтыкова-Щедрина, но и, например, из Александра Солженицына. Несмотря на глубочайший политический перелом, «этика выживания» или, если угодно, какая-то особенная версия моральной экономики пережила помещичью собственность и возродилась в колхозах, тюрьмах и лагерях СССР. Вот отрывок из «Одного дня Ивана Денисовича»: «Ты вот что, слышь, восемьсот пятьдесят четвертый! Ты легонько протри, чтоб только мокровато было, и вали отсюда… Шухов бойко управлялся. Работа — она как палка, конца в ней два: для людей делаешь — качество дай, для начальника делаешь — дай показуху. А иначе б давно все подохли, дело известное».
Лагерные десятники, нарядчики и смотрители — это, кстати, понятия из крепостного обихода. Нарядчики и десятники — те же крестьяне (те же зэки), но облеченные небольшой долей власти над остальными. Главное для них наказание — лишение полномочий, главная и повседневная беда — ненависть со стороны своих. И выхода нет: поддашься своим, дашь украсть или отлынить — от управляющего (начальника лагеря) достанется и свои же на шею сядут. У домохозяйства, встроенного в общину, и у бригады, встроенной в лагерную жизнь, кажется, немало общего. И так же устроено принуждение: «Чего бы зэку десять лет в лагере горбить? Не хочу, мол, да и только. Волочи день до вечера, а ночь наша. Да не выйдет. На то придумана — бригада. Да не такая бригада, как на воле, где Иван Иванычу отдельно зарплата и Петру Петровичу отдельно зарплата. В лагере бригада — это такое устройство, чтоб не начальство зэков понукало, а зэки друг друга. Тут так: или всем дополнительное, или все подыхайте. Ты не работаешь, гад, а я из-за тебя голодным сидеть буду? Нет, вкалывай, падло!»
То же непрямое принуждение — задания подушевые, а спрос со всех, круговая порука. В таких условиях и совсем не работать нельзя, и хорошо работать нет смысла. Демонстрация усилий вместо самих усилий — это не апатия и не лень, и вовсе не свойство национального характера. Ни в самом принуждении, ни в реакции на принуждение нет ничего национального. И в имении богатого помещика, и в советском концентрационном лагере экономия усилий и оппортунизм — вполне интернациональная человеческая стратегия выживания. Самая распространенная линия поведения узников тотальных институтов и в Америке, и в Африке, везде — равнодушие. Были бы поактивнее — «давно б все подохли».
Когда угроза насилия со стороны власти уже доказана, когда кровь и аресты уже налицо, обществу становится ясно, что давление будет нависать над ним неопределенно долго. Тогда включается пассивная стратегия выживания: не борьба, не драка, не словесные перепалки, а тихая работа на себя, незаметный оппортунизм и приспособленчество. В таких ситуациях лояльность к группе обычно низка, случаи организованных действий редки[41]. Так было в имении любого среднего помещика, так было и в советском ГУЛАГе и, шире, во множестве институтов советского общества.
Историк Елена Осокина считает, что эту стратегию поведения неправильно называть «повседневным сопротивлением» (термин Джеймса Скотта). «Целью сопротивления является изменение существующей системы, целью повседневного неповиновения — приспособление к жизни в условиях этой системы. Цель повседневного неповиновения — поиск обходных путей, тогда как цель сопротивления — борьба на поражение существующей системы»[42]. Вспомним еще раз Солженицына: «Из рассказов вольных шоферов и экскаваторщиков видит Шухов, что прямую дорогу людям загородили, но люди не теряются: в обход идут и тем живы».
Проблемы, с которыми столкнулись граждане нового советского государства, — голод, хронический дефицит товаров, отсутствие нормального жилья и минимальных жизненных удобств — потребовали скорее навыков выживания, чем навыков революционной борьбы. Общество не ставило цели уничтожить систему, но старалось выработать невосприимчивость к ее многочисленным болезням. Таким образом, считает Осокина, в СССР мы имеем дело не c «сопротивлением», а с активно действующей социальной иммунной системой[43].
Возможно, оглядываясь назад, нам хочется видеть что-то героическое в противостоянии человека и бесчеловечной системы. Но для огромного большинства это было именно отчаянное выживание. Борьба все-таки не первое, что приходит в голову человеку, когда ему трудно живется. Главное — попытаться выжить, приспособиться и по возможности получить выгоду. Cоциальный конформизм — естественное состояние человека даже в самых неестественных условиях, а стремление к улучшению социальной реальности — приобретенное, результат работы над собой. «Человеческие существа от природы склонны следовать установленным правилам; они рождены для того, чтобы соответствовать социальным нормам, которые они видят вокруг себя. Они склонны нагружать эти нормы особой ценностью и сверхъестественной значимостью», — пишет Фрэнсис Фукуяма в книге «Происхождение политического порядка»[44].
Русские интеллектуалы конца XVIII — начала XIX века с пониманием и надеждой восприняли собственность как основу для личностной независимости и экономического развития. Но менее чем за 100 лет все перевернулось и, как мы увидим в дальнейшем, собственность стала восприниматься как нечто совсем противоположное — как основа для угнетения личности, как препятствие для экономического развития.